Как навязчивые идеи, меня преследовали в тот период две-три, непонятно откуда родившиеся, ассоциации. Громыхание машин на заводе мне представлялось шумом поездов на Витебском вокзале, с которого мы в детстве уезжали на дачу. Каждый день, оказываясь в обстановке завода, я переживала ту же растерянность, что и тогда.
А стоило выдаться подобной минуте, как простой, я будто переселялась в дом Ростовых из «Войны и мира» Толстого и «проживала» все, что чувствовала Наташа, когда пряталась за кадку с цветами, после чего следовало ее объяснение с Борисом. Как в полусне, я погружалась в Наташино предчувствие восторга перед чем-то неизвестным, томившим ее. Неизъяснимый свет этой сцены нисходил на меня, становился душевным настроем и был, вероятно, моим тайным убежищем от реальной жизни. Я плохо видела и слышала все то, что можно было назвать жизнью барака и лагеря. Тем не менее лагерь не отпускал надолго никуда.
Конвоиры у нас были разные. Случалось, хорошие, а чаще — нет.
«Тот» был страшным. Молодой, холодный, острый как нож! Рассказывали, что недавно он убил заключенную, предварительно изнасиловав ее, что «она не первая и, уж понятно, не последняя». Про него говорили — «зверь».
Он сидел на кубах волокна выше всех нас. Автомат держал стоймя. Луна била ему прямо в лицо. Я смотрела на него снизу и вроде бы ничего не думала, не собиралась говорить. И вдруг сама себя услышала:
— А скольких вы убили?
Зачем спросила? Не знаю. Все повернули головы, перестали дышать. Учуяла и я, какую совершила оплошность.
«Зверь» не вспылил. Холодно ответил:
— Тебя пристрелю, будешь пятая.
Вскоре привезли тростник. Надо было приступать к работе. Женщины потянулись к уборной. Она была метрах в тридцати. Хотела пойти и я. Одна из заключенных тронула меня за локоть:
— Не ходи! Скажет потом: «В побег хотела», не пожалеет ведь.
Послушалась. Была благодарна. На участие тогда не у многих хватало сил.
Нам убавили норму хлеба. Самым высоким пайком было шестьсот граммов. Одежда на солнце сгорала, ветшала. Казенного обмундирования не выдавали. Шла война. Мы ничего не знали о положении на фронтах.
Однажды я увидела свое отражение в дверном стекле медпункта, и не сразу сообразила, что это я. Поблизости никого не было. Я и не заметила, как превратилась в скелет. Уловить что-то свое в явившемся отражении было почти невозможно.
Окружающие по-разному распоряжались своей пайкой хлеба. Одни ее, как и я, съедали утром целиком; другие делили на три и больше частей, распределяя эти доли на весь день. Последние были, скорее всего, разумней. По возвращении с работы им было чем закусить. Я же, придя с завода, сразу ложилась спать. Сон помогал избавиться от снедающего чувства голода.
Только однажды из-за высокой температуры меня освободили от работы. В бараке находились дневальная и я. Я лежала на верхних нарах. Напротив меня, возле постели одной из женщин, лежал кусочек хлеба граммов в двести. Куда бы я ни поворачивалась, мысль о куске хлеба не теряла своей наступательной силы. Желание есть было неодолимым. Решив в упор смотреть на хлеб, я вколачивала в себя: «Это
Дразняще, назойливо хлеб маячил перед глазами…
…Я выплыла из удушливой муки голода, поняла, поверила: срам мне не грозит!
В Джанги-Джире с питанием становилось все хуже и хуже. Хлеб привозили нерегулярно. Работать становилось все невыносимее. Мы все «оскелетились».
Однажды после работы в барак пришел прораб. Экономя последние силы, мы недвижно лежали на нарах.
— Кто хочет пойти поработать в совхоз? Им надо построить овощехранилище. За это они накормят.
Через какую-то паузу вызвалось идти человек шесть.
— Может, и вы? — спросил прораб меня.
Да, я понимала, что это шанс жить, но подняться было так трудно.
Все-таки, преодолев желание не двигаться, я слезла с нар.
Было часов семь вечера. Жара спала. Идти надо было километра полтора-два.
В совхозе объяснили, что сначала надо заготовить саман. Мы вырыли яму, замесили глину для среднеазиатского кирпича. Одни подносили воду, другие начали рыть котлован.
Работали не спеша. Нормы не было. Конвоир не стоял над душой. И работа не показалась трудной.
Нами остались довольны. Уже было темно, когда нас тут же, на улице, под навесом усадили за стол, дали каждому граммов по двести хлеба, принесли соль, арбузы и огурцы.
Такое не могло и присниться.
Слышались детские голоса, побрякивали ведра, бидоны. Вот женщина, подоив корову, вошла в дом… заплакал ребенок… в одном из домов потушили свет…
Человеческая жизнь?! Она есть? Как далеко мы от нее…
Татьяна Лещенко-Сухомлина
Из воспоминаний «Моя гитара»