Через неделю, ночью, меня вызвали на допрос. Я вошла в полутемный большой кабинет. Из-за письменного стола навстречу мне поднялся Полянский. Потирая руки, он со злобной усмешкой подошел ко мне: «Ну, а теперь я сам займусь вами. Рысь с вами поработает! Вздумали прокурору на меня жаловаться?! Я вам покажу, как на следователя жаловаться, нарушать тайну следствия!» Тут же, ночью, меня отвезли опять в Лефортово, в полуподвальный этаж, на этот раз в страшную одиночную камеру. И потянулись месяцы жестокого, нелепого бреда. Полянский издевался надо мной как хотел. Он хлестал меня по лицу, в клочья рвал на мне блузку, яростно орал и грозил, что меня расстреляют. Кроме него, конвоиров и надзирателей, я никого не видела в течение долгих-долгих дней…
Однажды, глубокой ночью, он долго молча смотрел на меня и сказал потом глухим голосом: «С каким удовольствием я… бы вас, а потом за ножки да об угол!» Я запомнила это на всю жизнь. Но он не тронул меня в «том» смысле. Я понимала только одно: я в сумасшедшем доме и он — маньяк! Часто слышала я вопли избиваемых, стоны, откуда-то снизу доносились чьи-то крики, мольбы…
11 сентября 1948 года меня увозили в неизвестном направлении из Лефортовской тюрьмы после года тюремного заключения, из которого шесть месяцев я просидела в одиночке. В два приема — по три месяца каждый.
В день осенний — сияющий, прекрасный, именно такой, какие я всегда любила, нас — двадцать пять мужчин и меня — везли в «черном вороне» до вокзала (по-моему, Северного). Меня посадили сзади, отдельно, в мучительно узкую, темную, как ночь, кабинку, но на полпути конвойный отомкнул дверь и приоткрыл ее, через щель я увидела мои московские улицы, залитые солнцем, такие веселые, такие оживленные!
Помню, во мне шевельнулась почти радость. Лучше куда угодно, но больше не тюрьма! По сравнению с Лефортовской тюрьма МГБ на Лубянке была тихой пристанью, с кроватями (а не нарами), с паркетом (а не каменным полом, как во второе мое сидение в Лефортове в одиночке на нижнем этаже). Там было тяжко… Мрачно. Полутемно всегда, а главное — в одиночке, где ты ничем не занят, книги прочитаны, перечитаны, выучены наизусть, время физически ощутимо, как тяжелейшая тяжесть, давит, душит, наваливаясь на плечи. Думаешь: господи, хоть что-то делать! Камни ворочать — и то легче. Я исхитрилась, как-то в супе выловила рыбью кость, оторвала кусок простыни и повытаскивала синие нитки из каймы мохнатого полотенца. Стала вышивать. У меня еще есть где-то платочек носовой, я сделала их штук шесть, но после раздарила на Кировской пересылке.
Конвойные — вернее, надзиратели — не мучили меня в тюрьме. Собственно, меня мучил лишь один: довольно молодой, с мерзким лицом психически больного изверга, он часами смотрел на меня в глазок, часто отпирал дверь и входил в камеру, а в коридоре гнусно за дверью ругался. А один солдатик, добрая душа, часто давал мне ножницы и иголку с нитками под любыми предлогами — ведь это было таким развлечением! Я просилась и к докторам, и к зубному врачу — меня водили к ним и после выдавали лекарства — это тоже было развлечением. А когда приносили книги — вот была радость! И еще передачи, но всего этого у меня так долго не было… Я только потом узнала, что мне много месяцев не разрешали ни книги, ни передачи. Есть хотелось ужасно… Особенно сахар. Я не могла удержаться: утром два своих кусочка съедала разом с чаем, а хлеб — пайку — делила (ниткой резала) на кусочки и ела постепенно, а потом все крошки до единой. Кормили каждый день одним и тем же: суп и каша немножечко с постным маслом, чай. Иногда (особенно после допросов, если пропускала обед) надзиратели давали прибавку — ох как благодарна я бывала! — сами предлагали, и накладывали помногу, и масла лили побольше. Я в этом чувствовала, что они меня жалеют… На прогулку водили на двадцать минут — я ни разу не пропустила. На нижнем этаже было очень страшно из-за криков — откуда-то…
За моей камерой была еще камера, а потом за углом, вниз по коридору, мимо трех карцеров меня водили в баню. И вот раз в карцере кричал мужчина, умолял выпустить. Днем часто кричал сумасшедший немец, кричал по-немецки, дико, исступленно. Изредка глухо доносились чьи-то вопли, рыдания, перемежаясь с… музыкой! Наверно, там нарочно ставили грамзаписи, чтобы заглушить крики. По ночам следователи так ругались и орали на допросах, что это тоже доносилось, их кабинеты были через двор напротив…