— Ах, бывшие члены партии? Вот если бы вы были проститутки, я дал бы вам мыть окошечки и вы делали бы по три нормы. Когда эти члены партии в 1929 году раскулачивали меня, выгоняли из дома с шестью детьми, я им говорил: «Чем же дети-то виноваты?» Они мне отвечали: «Таков советский закон». Так вот, соблюдайте советский закон, выбрасывайте по девять кубометров грунта! — Он хохотал. — Соблюдайте советский закон!.. Подождите-ка, дамочка! Я вас могу перевести бригадиром к девушкам в дом. Ведь вы-то не были членом партии? Я видел ваше дело. Вы симпатичная дамочка, вам лично я с удовольствием услужу.
— Нет, вы ошибаетесь. Я тоже была членом партии, — сказала я и ушла.
Я первый раз в жизни выдала себя за того, кем я не была.
У меня болели зубы. Вечером после работы я подошла к командиру и попросила отпустить меня в больницу. Командир внимательно посмотрел на меня и изрек:
— Не надо идти, пройдет и так.
Спорить было бесполезно. Я села у печки и начала терпеть. Я плакала от бессилия, от боли, от обиды. К утру боль начала проходить, но щеку вздул огромный флюс. На утренней поверке командир опять посмотрел на меня и изрек:
— Теперь идите.
Мороз был несильный, градусов 35, светило солнце, идти было десять километров. Боль отступила, мне было жарко, да устала я очень от бессонной ночи, от боли, от слез, от всей своей жизни.
Я решила отдохнуть и легла в сугроб. Сразу сладкое оцепенение охватило меня, и я заснула. И я увидела — в бреду ли, во сне ли — мамино лицо, красное от напряжения и гнева.
— Сейчас же вставай! — говорила мама.
— Мамочка, не надо меня будить, мне так хорошо! Хорошо так умереть и больше не мучиться. Мамочка, дай мне умереть!
— Ты умрешь, отдохнешь, а я? Я буду жить с мыслью, что никогда тебя не увижу, что ты погибла в сугробе? Я-то ведь не могу умереть, у меня твои дети на руках!
Я встала и пошла. Все плыло у меня перед глазами. Через полчаса я без сил опять легла в сугроб, и опять увидела мамино лицо, и опять встала и поплелась. Шла я эти десять километров часов пять. Ложилась в сугроб и вставала, потому что неотступно видела мамино лицо.
В больнице я свалилась без памяти с температурой сорок и пять и пролежала неделю. Доктор удивлялся, как я прошла в таком состоянии десять километров.
Моя мать ходила, обивала пороги везде, где, ей казалось, могли мне помочь. Кто-то надоумил ее пойти к Крупской. Мама пошла к Надежде Константиновне и, увидев ее доброе лицо, начала плакать. Она уже привыкла просить, умолять холодных чиновников, а тут, рассказывает мама, старая, грустная, уставшая женщина. «Ну, — думаю, — если кто поймет, то она. Я ей говорю: „Пусть разберутся в деле моей дочери, головой вам ручаюсь, невиновна она! Двое детей осталось, четырех и шести лет, вот карточки, посмотрите! Разве можно у матери детей отнимать! Какая она может быть преступница — работала она, а дома детей с рук не спускала, минуты без них не могла. Из дому нельзя было выгнать, от детей на вечер оторвать. Мать она, поймите!“ А сама плачу — слезы льются рекой.
Надежда Константиновна мне говорит: „Успокойтесь, мамаша, не плачьте! К сожалению, в деле вашей дочери я помочь не могу, а вот внуков, если желаете, устроим в хороший детский дом…“
А я ей ответила: „Не могу поверить, чтобы жена Ленина не могла добиться, чтобы дело справедливо рассмотрели. Внуков, если у вас есть, отдавайте в детский дом. А я простая женщина, своих внуков сама воспитаю. Полы мыть пойду, а дети сыты будут“. Повернулась и хотела уйти. Взглянула на нее гордо — а у ней слезы по щекам бегут. И так мне жалко ее стало, поняла я, что она страдает, а сделать ничего не может.
„До свидания, Надежда Константиновна“, — сказала я.
„До свидания, будьте мужественны“, — сказала она. И я подумала, что ей так же горько, как мне. Так я и ушла».
С Галей Прозоровской мы работали на пару на лесозаготовках. Она сначала была сильнее и ловче меня, но постепенно начала сдавать. Она работала все медленнее и медленнее, и мы кончали нашу общую норму (восемь кубометров в день на двух человек) все позднее и позднее. Все уже уходили домой, а наш штабель еще не был собран, и двигаться быстрее у нас не было сил.
Я всегда сдавалась первая: «Бросим, Галя, завтра сложим, я больше не могу».
Галя испуганно отвечала:
— А норма? Переходить на 400 граммов?
Выполняющие норму получали 600 граммов хлеба, а невыполнявшие — 400 граммов в день. Эти 200 граммов разницы решали вопрос жизни, потому что на 400 граммов хлеба в день нельзя было жить при работе на пятидесятиградусном морозе.
— Да… Норма! Ну, поднатужимся.
Мы складывали штабель дров, причем я немилосердно «туфтила», подкладывала внутрь штабеля снег и коряги. Галя меня умоляла:
— Не надо, вдруг поймают… Какой позор! Бывшие члены партии и подкладывают в штабель снег.