Читаем Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы полностью

Я оставалась внутренне совершенно отстраненной от всех ее манипуляций. Все было безразлично. Даже то, что это кольцо было подарено мне любимым и умершим отцом. Все потери казались ничтожными по сравнению с тем, что навалилось на меня. Окаменев, наблюдала за всем, происходившим со мной, со стороны. Память делала свое дело, фиксируя какие-то моменты навсегда.

После бани свирепая женщина сунула мне бумажонку, где безграмотными каракулями удостоверялось, что она получила от меня медное колечко. Месяца через два после этого в тюрьме как-то узналось, что она сама оказалась в камере на положении заключенной. Говорили, что она попала за уголовщину и была осуждена. Должна признаться, что в возмездие верю. Оно представляется мне каким-то еще пока необъяснимым законом равновесия добра и зла в мире.


Камера как Ноев ковчег с затиснутыми туда женщинами разного возраста, разных национальностей, разной культуры, интересов и характеров. Днем лежать не разрешалось. Надо было как-то моститься сидя. Время тянулось ужасающе медленно. Тягучее однообразие дней нарушалось только вызовами на допрос или «с вещами». Надо было чем-то отвлекать голову от тяжелых мыслей. Они и так овладевали всеми вечером, когда в устроившейся спать камере с полу и с коек доносились всхлипы и сморкания.

Хлебные пайки почти всегда бывали плохо пропечены. Из зеленоватого закала заключенные лепили, хотя это и запрещалось. Сев спиной к глазку, лепили из этой несъедобной глины пепельницы, мыльницы, горшочки, вазочки, зверушек и петушков. Все было сделано грубо, бесформенно и жило в камере до ближайшего обыска, когда безжалостно отбиралось. На следующий же день лепили снова.

Другим видом запрещенных занятий являлось вышивание. Иглы, разумеется, запрещались, и их делали сами из отломанных зубьев гребенки. Ушко прожигалось обязательно у кого-нибудь да сохранившейся, пронесенной сквозь все обыски английской булавкой, кончик которой раскалялся на спичке — курение нам не запрещалось, и спички были. Нитки добывали, распуская рваные чулки и трико. Разрывали на куски ветхое белье, искусно мережили их и вышивали. У меня до сих пор где-то хранится такой вышитый кусочек, своеобразное тюремное «memento mori».

Но главным и самым любимым занятием были рассказы. Их слушали затаив дыхание, вымысел заставлял забывать действительность. Те, кто могли рассказывать, пользовались особым расположением камеры. За время моего пребывания там было пересказано не поддающееся подсчету множество рассказов Чехова, Горького, Тургенева, Мопассана и других. Большим спросом пользовался роман Этель Войнич «Овод», «Джен Эйр» Шарлотты Бронте. Сколько стихов было прочитано: Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Блок, Некрасов, Есенин.

Еще в юности я боготворила Ахматову. Многое знала наизусть. Любила и Гумилева. Но там, в эти годы, они, несмотря на свои высокие достоинства, не читались. Божественный «Реквием» лишь начинал создаваться в те годы, и узнала я его только в начале шестидесятых — он ходил по рукам. Пастернака, Цветаеву и Мандельштама я почти не знала.

На амплуа рассказчиков выдвинулось четверо: старая интеллигентка Фагэ, жена француза — литератора, жившего у нас в Советском Союзе, сама она была русская; острая, умная, совсем еще юная, полудевочка, еврейка Леночка; немолодая, но полная жизни и темперамента венгерка Иолан Ярой-Грооб, к ней я еще вернусь; и я, до ареста бывшая актрисой молодого московского театра-студии под руководством Рубена Николаевича Симонова. Он в те годы был уже художественным руководителем театра им. Вахтангова, но, будучи талантливейшим режиссером и актером, мечтал об экспериментах. Для этого ему нужен был молодой, всецело ему послушный коллектив. Так он создал наш театр.

В столичной жизни, уносимые ее бешеными ритмами, когда, кроме работы, нас влекут соблазны всех видов искусства — книги, музыка, картинные галереи, спектакли, — мы в молодости начинаем жить без оглядки. И нужны безмерные встряски, рушащие и ломающие привычный уклад. И тогда неизбежна переоценки. Только в камере мне открылось новое значение человеческой памяти. До этого я жила, просто не замечая ее, как воздух, которым дышишь. Она нужна была профессионально: для запоминания учебного материала, для сдачи экзаменов, для запоминания ролей… Она играла подсобную роль.

Здесь же, в обстановке полной изоляции и бездействия, она оказалась благодеянием, и я могла делиться им с другими, не менее обездоленными людьми. Память помогала мне переносить на необитаемый остров тюремной камеры мысли и образы большой литературы мира. Помогала забываться на время, переключаться в иную жизнь. Были среди моих сокамерниц и такие, которым жизнь не дала возможности приобщиться к культуре: и я всегда буду помнить минуты высокого счастья, которые я там испытала, внимание и интерес в глазах, иногда даже блеснувшую слезу или бесхитростный шепот: «Как хорошо… прямо мороз по коже…»

Перейти на страницу:

Похожие книги

Савва Морозов
Савва Морозов

Имя Саввы Тимофеевича Морозова — символ загадочности русской души. Что может быть непонятнее для иностранца, чем расчетливый коммерсант, оказывающий бескорыстную помощь частному театру? Или богатейший капиталист, который поддерживает революционное движение, тем самым подписывая себе и своему сословию смертный приговор, срок исполнения которого заранее не известен? Самый загадочный эпизод в биографии Морозова — его безвременная кончина в возрасте 43 лет — еще долго будет привлекать внимание любителей исторических тайн. Сегодня фигура известнейшего купца-мецената окружена непроницаемым ореолом таинственности. Этот ореол искажает реальный образ Саввы Морозова. Историк А. И. Федорец вдумчиво анализирует общественно-политические и эстетические взгляды Саввы Морозова, пытается понять мотивы его деятельности, причины и следствия отдельных поступков. А в конечном итоге — найти тончайшую грань между реальностью и вымыслом. Книга «Савва Морозов» — это портрет купца на фоне эпохи. Портрет, максимально очищенный от случайных и намеренных искажений. А значит — отражающий реальный облик одного из наиболее известных русских коммерсантов.

Анна Ильинична Федорец , Максим Горький

Биографии и Мемуары / История / Русская классическая проза / Образование и наука / Документальное