Люди мои о порке Марьяшки помалкивали, повторяли официальную версию: «приболела боярыня по-женски, лекарка у себя на время оставила». Дня через четыре я сам отвёз Марьяну на подводе в родительский дом, декламируя про себя собственную оригинальную и весьма актуальную вариацию знаменитого Пушкинского стиха:
Она осунулась, была бледна и слаба. Глаз не поднимала, рта не раскрывала. Просто идеальная кандидатура на роль доброй русской жены. Даже на повстречавшегося нам по дороге, как бы случайно, Чарджи — не взглянула.
В Рябиновке я отвёл её в её покои и зашёл доложиться к Акиму.
— Аким, ты знал, что Марьяна в тягости?
Сплошной дежавю: как и в первую мою встречу с Акимом, на женской половине лежит битая, сбросившая младенца, Марьяша. В знакомых сенях на постели расположился Аким, на столе — каравай и ножик хлебный. Ножик точно тогдашний. И вопрос — тот же.
Но есть и разница: Яков на соседней постели сидит, а не двигается, готовый телом своим защитить своего господина или ударить меня мечом. И Ольбег здесь. Прогнать, что ли, мальчишку? Маловат он. Для таких вопросов и соответствующих ответов. Нет уж, казни здесь на целые семьи накладывают — имеет право знать. Пора мальчонке взрослеть.
В тот раз здесь решался вопрос моей жизни и смерти. В этот… и не только моей.
А, ё, ты, бл…, ср…, му…, ну… — даже произносимые владетелем — вопросами не считаются. И рушничок только один на глаза попался. Обеднела усадьба, надо запас возобновлять. Предметов первой необходимости и холодных закусок.
— Она об этом попу на исповеди рассказала. И о многом другом. Отчего тебе, мне и прочим жителям здешним могли многие беды произойти. Покойничек, упокой господи душу грешную, поторопился мне похвастать. И как-то сразу быстро помер. Не успел донос в епархию послать.
Покрывальце на постели хорошее — шерстяное. Толстая, мягкая домашняя шерсть. Интересно, Аким и его сжуёт? Раньше-то он только по льну работал. Может, портянки какие чистые есть? Шерсть-то горло может забить.
— Вот я и отвёз её на заимку, да и побил. Сорок ударов плетью. Как это — «за что»? Ну не за исповедь же! За упущения по хозяйству. Она — в Рябиновке старшая хозяйка, а у Акима Яновича чистых рушников пожевать — один остался. Понятно? И из неё чего-то там полилось-повывалилось. Чего-чего… А я откуда знаю? Лишнее, видать, отстегнулося. Вот она отлежалася, подлечилася, да я её в родительский дом и вернул. Тихую и порожнюю.
Ольбег, смотревший на меня с широко открытым ртом и такими же глазами, вдруг вскочил и кинулся к выходу. И наскочил на мой дрючок.
— Стоять! На место! Сядь. Разговор не закончен. Помнишь, как ты давеча матушку свою ругал, всякими непотребными словами называл? Так вот, сбылось по твоему хотению. Не будет у тебя младшего брата или сестрёнки. А ты, соответственно, старшим не станешь. Некого тебе будет по двору за ручку водить, некому — сопли вытирать да уму-разуму учить. Никто не будет смотреть на тебя такими восторженными, влюблёнными безоглядно, глазами: «Мой старший брат такой…! Он всё знает, всё умеет. Всё-всё!». Никто не скажет, как последний, неубиенный аргумент в любом споре: «Вот погодите ужо. Я старшему брату скажу — он-то вам покажет!». Ты этого хотел? Исполнилось — нынче у твоей матушки, честнОй вдовы — брюхо расти не будет. А дальше вы уж с дедушкой как-нибудь сами. Потому как ежели она опять… понесёт, то вновь какая-нибудь сволочь… или пастырь добрый… попадётся. А на неё чуть нажать — она что хочешь скажет. Что дитё от меня. Или от Акима, или от тебя, Ольбег. Или от всех сразу.
Ольбег был настолько ошарашен услышанным, что несколько беспорядочно залепетал:
— Так как же это? Я же… ну я же маленький! У меня же… ну я же не могу ещё. Да не выросло у меня ещё!