Было написано уже страниц около трехсот, однако, судя по всему, они не составляли и четверти Снегатыревского «мемуара». В этот вьюжный вечер я сидел в своей келье за столом и с трудом пытался выбарахтаться из очередной фразы.
Сверху послышался глухой стук молотка. Нынче там с небольшими перерывами стучали с утра. Поначалу я силился не обращать внимания, но с каждым часом, по мере одеревенения головы, это раздражало все больше.
Стук возобновился.
Тук-тук-тук…
Теперь уже там, наверху, молотили безостановочно. Наконец, потеряв всяческое терпение, я вскочил и метнулся из комнаты.
Ориентируясь на стук, вскоре я обнаружил в конце коридора какую-то неведомую мне досель лестницу и стал подниматься по ней. Лестница была темная, с шаткими и немытыми ступенями, судя по застоявшемуся тут воздуху, давно не используемая и забытая всеми. Она заканчивалась чердачной площадкой, захламленной дырявыми ведрами, лейками и прочим садовым инвентарем. В полумраке я, наконец, нащупал обшарпанную дверь, за которой-то, по-видимому, и стучали, и распахнул ее.
Голая лампочка под потолком тускло освещала небольшую каморку, заваленную горами старой обуви на любой сезон и размер – сапог, башмаков, босоножек, домашних тапочек. Посередине на табурете восседал грузный мужчина в летах, с надетым поверх помятого, правда, но вполне цивильного костюма, кожаном фартуке, и, зажав между ног колодку, на которую был напялен ботинок, приколачивал каблук. Меня он заметил не сразу, а, заметив, тотчас отодвинул колодку и неуклюже вскочил. Поза у него была почтительная, даже, пожалуй, немного робкая.
— Послушайте, — возмутился я, — уже двенадцатый час! Вы так всю ночь собираетесь?
— Виноват!.. — проговорил толстяк и кивнул на Монбланы обуви: – Велели, чтобы – к завтрему…
Мне сразу стало жаль его.
— Да, понимаю… — смущенно согласился я.
Тот вдруг взвился:
— Понимаете?! — воскликнул он. — Но мне кажется – вы все-таки не до конца понимаете! Рабский труд для интеллигентного человека! В конце двадцатого столетия! Только когда вижу, как самолет белой линией процарапывает небо, вспоминаю, какой нынче век на дворе!
Я смотрел на толстяка недоуменно. Его речь, да и весь облик никак не соответствовал моему представлению о сапожниках. Видя мое удивление, он отложил молоток и согнулся в поклоне:
— Виноват, не представился. Брюс Иван Леонтьевич, кандидат философских наук… Вас это удивляет? — спросил он, поймав мой еще более недоуменный взгляд. — Видит Бог, не всегда я был сапожником! Когда-то считался баловнем судьбы. В двадцать шесть лет – блестящая защита диссертации, и сразу же пригласили не куда-нибудь, а в Центр! Да, да, представьте себе, молодой человек, восемь лет я состоял там в штате, — о чем еще, скажите, человек может мечтать? Даже если это человек с моими тогдашними амбициями, ибо в двадцать шесть «мы все глядим в Наполеоны»… Но – знаете, как это бывает по молодости, по глупости? Характерец был ерепенистый, разговорчики всякие, то, сё. Шуточки… — На миг он перешел на шепот: – Представляете – над самим Корней Корнеичем шутить отваживался. За глаза, понятно, — но все равно дерзость, согласитесь, наинепростительнейшая!.. Ну, и расплата, ясное дело, не заставила себя ждать. В конечном счете, изволите видеть, вот на какую должность перевели… Но вы, упаси Господь, — поспешил заверить он меня, — не подумайте – я отнюдь, отнюдь не жалуюсь и нисколько не сетую на судьбу. Ибо, как сказывали древние, homo locum ornat, non locus hominem
— Да, да, знаю, — кивнул я.
Брюс посмотрел на меня с изумлением:
— Знаете латынь? Кто бы мог подумать! Чтобы здешний офицер – и вдруг…
— Да нет, — пояснил я, — никакой я не офицер. Здесь, можно сказать, по частному делу. Вообще-то я учился на факультете классических языков.