Я видел во сне образы моей юности. Я видел ту, что целовал когда-то в ночь под Ивана Купалу, давным-давно, когда был молод и никого не убивал. И других барышень из тогдашней нашей компании; ту, что готовилась к конфирмации в год, когда я уже стал студентом, и все заговаривала со мной о религии; и ту, что была, наоборот, старше меня и обожала шептаться со мной за жасминовым кустом у нас в саду. И ту, что вечно насмехалась надо мной, но ужасно рассердилась, вспыхнула и разрыдалась, когда я однажды посмеялся над ней. Они проходили бледной чередою в бледных сумерках и глядели на меня широко открытыми испуганными глазами и делали друг другу знаки, стоило мне только приблизиться. Я пытался заговаривать с ними, но они отворачивались и не отвечали. Я подумал во сне: это вполне естественно, они меня не узнают, я ведь очень переменился. Но вместе с тем я понимал, что обманываю самого себя и что они прекрасно меня узнали.
Проснувшись, я разрыдался.
Нынче служили заупокойную мессу, у святого Иакова.
Я пошел: я хотел увидеть ее. Я хотел увидеть, не блеснет ли лучик ее звездного взгляда сквозь вуаль. Но она сидела, низко опустив голову в черной шали, и не подымала ресниц.
Священник начал с Сираха: «От утра до вечера изменяется время, и все скоротечно пред лицом господа». Он слывет человеком светским. Бывая в театре, я и в самом деле частенько натыкаюсь взглядом на эту сияющую лысину и эти холеные руки, складывающиеся для деликатных хлопков. Но он незаурядный оратор и с неподдельным волнением произнес древние слова, из поколения в поколение сопутствующие внезапным кончинам и торопливо разверзающимся могилам и с такой потрясающей силой выражающие трепет детей человеческих пред властью простершейся над ними неведомой длани, что одинаково таинственно ниспосылает им день и ночь, жизнь и смерть. «Неподвижность и неизменность не даны нам, — продолжал он. — Это было бы нам ненужно, и невозможно, и даже невыносимо. Закон перемены есть не токмо смерти закон: он прежде всего закон жизни. И все же всякий раз поддаемся мы трепету пред лицом перемены, всегда неожиданной и непохожей на наше ожидание… Негоже так, братья. Следует нам понимать: господь дал плоду созреть, хоть мы того не ведали, и зрелым упасть в его длань…» Я почувствовал, как увлажнились мои глаза, и прикрыл свою растроганность шляпой. В эту минуту я как бы вовсе позабыл про то, что было мне известно о причине столь быстрого созревания и падения плода… Или же правильнее будет сказать: я чувствовал, что, в сущности, мне известно об этом не больше, чем всякому другому. Мне известно было лишь кое-что о непосредственных мотивах и обстоятельствах, а далее длинная цепь причинности терялась во мраке. Я воспринимал свое Дело как звено в цепи, как волну в движении — в движении, зародившемся задолго до первой моей мысли и задолго до того дня, когда мой отец впервые взглянул с вожделением на мою мать. Я ощущал закон неизбежности, ощущал его всем телом, каждой клеточкой. Я не чувствовал за собой никакой вины. Нет никакой вины. Объявший меня трепет был сродни тому, что охватывает меня порой от очень величественной и очень серьезной музыки либо от очень отрешенных и светлых мыслей.