Между тем ты все взглядывал на окна, на эти назойливые, лезущие в глаза треклятые шелковые занавески. Может, то была теща? Ведь она никак не может смириться с неумолимо надвигающейся старостью и все продолжает с некоей претензией тщательно укладывать свои крашеные лохмы на затылке. От этой мысли ты почувствовал вдруг облегчение, будто камень с души сняли... И даже повеселел.
— Слушай, Жадигер, помнишь голодные послевоенные? Как ты — не знаю, а по мне, будто вчера все было...
— А прошло немало лет...
— Слушай, а помнишь, как впервые отправились в школу? Одеты черт знает во что. В животе урчит.
— Ой, те годы ужасные были, говорю. Лучше и не вспоминать, говорю.
— И каждый день по дороге в школу мы, помнишь, к пекарне сворачивали... стояли с подветренной стороны и с такой жадностью вдыхали запах печеного хлеба.
— А пока топтались там, опаздывали на первый урок... — С улыбкой вспоминая голодное детство, ты и сам не заметил, как на глазах твоих навернулись слезы. — А все равно славное было время? Ох, славное! Лучшей поры и не припомню.
— Да ну его... Если уж честно, то ничего такого славного и не было...
Ты недоуменно глянул на друга. Размягченный воспоминаниями далеких дней, не заметил, оказывается, что Азим давно уже убрал руку с твоего плеча и — пока ты предавался таким далеким, таким нереальным теперь воспоминаниям детства — успел уже взять себя в руки, на его лице появилось безразличие. А когда ты посмотрел на него, он уже сидел вальяжно, откинувшись на спинку стула.
— Как мать? Бодра?
— Слава богу...
— Сколько раз она меня угощала! Жаль: очень спешу. Но все равно забегу на минутку, проведаю.
— Пошли тогда сейчас.
— Нет... Позже зайду... как-нибудь...
— Дай только заранее знать. Барашка в твою честь зарежем.
Азим как-то отрывисто, будто стараясь, чтобы на ухоженном лице не обозначилось ни морщинки, засмеялся:
— Ах, ровесничек ты мой простодушный! Сколько бы ни учило тебя государство, а степные твои привычки выбить никак не может. Казах из тебя так и прет. Тебе, верно, и невдомек, что в наше время европейцы, к примеру, встречают гостя чашкой кофе или там бокалом аперитива... А ты — барашка!..
Ты не знал, что ответить: удивили не сами слова, не тон, каким были они сказаны, а тот быстрый, откровенно унизительный взгляд, брошенный на тебя сбоку, как бы вскользь... В этом взгляде почудилось что-то знакомое. Точно такой взгляд ты где-то видел, но где? И кто был тот человек, который имел обыкновение как бы пригвождать таким вот холодно-надменным взглядом незадачливого собеседника?
— У каждого народа свои обычаи, — недовольно буркнул ты.
— Сказал! Много ли нынешним казахам проку от дедовских чапанов и лошадок?
— Не знаю, как насчет чапанов, но что касается лошадок, то ведь нынче ты сам, кажется, приехал на них.
Что ни говори, этот дьявол умеет прикрыться личиной холодного безразличия. Видишь, как он, избегая ответа, снова напустил на себя отсутствующий вид, отвернулся и уставился в страницы какой-то раскрытой книжки на столе.
Пауза неприлично затягивалась. Азим перевернул страницу, потом другую. Может, пора встать и удалиться? Но вместо этого ты неожиданно для себя сказал:
— А статью твою прочел, как же...
Азим все еще не отрывал взгляда от книги. Совиноглазый заерзал на стуле. Казалось, будто филин перед взлетом встрепенулся, раза два дернул крыльями:
— Ойбай, не говори... си-сильная была статья! И стар и млад, говорю, из рук в руки ее передавали, говорю.
— Верно. У нас ее все читали...
— Наш Азимжан хочет победить природу. Как не радоваться, говорю. Только народу все мало, говорю. Ему хочется, чтобы сладкий жир сам в рот тек, говорю... Вот такой у нас нынче народ, говорю!
— Твой дядя прав, землякам твоим, к слову, статья не понравилась.
— Во-н как! А тебе?
— Что я? Мое мнение вряд ли тебе интересно. А вот к людям прислушаться бы надо, — попытался ты втянуть гостя в разговор.