Ты отвернулся. Черная буря гнала, уносила льдину в открытое море. Кругом, куда ни глянь, крутил и бесновался серый мрак. Не проглядывало ни аульного огонька, ни берега, ни насупленных склонов Бел-Арана. Ожесточенно стегал и сек с темного неведомого неба мелкий злой снег, все больше стервенели волны, тяжело накатывались на ненадежную льдину, далеко растекаясь, шипя и угасая на снегу. И одинокие на этой льдине, отрезанные от всего мира, стояли трое. Ты, вобрав голову в плечи, нахохлившись, довернулся спиной к ветру. Стоял, чего-то ждал от неба-судьбы. И вдруг вспомнил про свои следы. Вспомнил и невольно глянул под ноги... Но очередной шквал ветра, шатнув, бросил тебе в лицо горсть колючего снега, забил глаза и рот, гулом всесветного ненастья наполнил голову. И только теперь тебе стала ясна вся бессмысленность твоего желания — увидеть их, эти следы... И затрясся весь от безумного мстительно-злорадного смеха, согнулся, перхая и мотая головой... О безумец, безумец!.. Какие могут быть следы в этой дикой, ожесточившейся на все живое круговерти, где с неба валит снег, землю заволокла, забила пурга, и воет, стонет, беснуется ураганный ветер Приаралья? Не то что какие-то следы — в этой дьявольской мешанине невозможно, немыслимо даже представить, где сейчас земля и где небо, где восток и где запад, — все сошлось и смешалось... Да и разве не смешна, не безумна ли сама попытка искать в этом первородном смешении земного и небесного какие бы то ни было следы на земле, той земле, которая с самого сотворения своего была, подобно гулящей бабе, лишь ветром непостоянства и лжи, — искать да еще стараться при этом увидеть в них, мнимых следах твоих, некий спасительный здравый смысл? Не смешно, не горько ли?! О человек, человек... скорбна твоя мысль, длинны раздумья, но недолог путь. О глупец! Глупец!
СЛОВО ОБ УЧИТЕЛЕ
I
Писать об Ауэзове нелегко. Его книги издавались на тридцати языках народов мира, в том числе в таких странах, как ГДР, Болгария, Польша, Франция. О нем писали люди с мировым именем, есть много научных трактатов и серьезных исследований ученых-литературоведов, посвященных его творчеству. При жизни писателя устами таких литературных авторитетов, как Андре Стиль, Всеволод Иванов, Фаиз Ахмад Фаиз, прочно утвердилось за ним в наш скупой на похвалы практический век высокое определение — великий. Итак, что можно сказать еще о нем, как о ЧЕЛОВЕКЕ, тем более как о ПИСАТЕЛЕ?
Писать о нем вообще дело нелегкое. Не говоря уже о подвижнической его роли в развитии родной литературы, об оригинальном его таланте и поражавшей всех нас широкой эрудиции, даже в чисто человеческом облике Мухтара Ауэзова было столько необычного, яркого, порою противоречивого, что, кажется, ни одно из привычных слов не подходит для рассказа о нем. Он и внешне выделялся чем-то незаурядным, своим, ауэзовским. Необычайно широкий лоб ученого, спокойным и испытующий взгляд слегка прищуренных карих глаз, благородная осанка. И еще, у каждого из тех, кто знал и общался с ним, — свой Ауэзов. У меня тоже.
Хорошо помню: после войны в литературу шла совсем еще зеленая, безусая молодежь в пропахших пороховым дымом потертых шинелях. Все мы безумно были влюблены в Ауэзова. К обаятельному образу писателя, годами сложившемуся в народе, примешивалось, видимо, и наше пылкое юношеское воображение. Наряду с любовью к нему я еще испытывал какой-то необъяснимый, едва ли не священный страх молодого альпиниста перед величием горы.
Много воды утекло с тех пор. Люди — недолгие гости на земле; волна за волной приходили и уходили они, сменяя друг друга, встречаясь и тут же расставаясь, промелькнув где-нибудь на перекрестке жизни. Ушли дорогие нам Каныш Сатпаев, Куляш Байсеитова, ушел и Мухтар Ауэзов. Среди нас уже нет его. И мы начинаем острее понимать, как нужен он нам. Он был признанным и испытанным авторитетом, при нем как-то спокойнее было за судьбу казахской литературы. Нас особенно восхищало в Ауэзове то, что он питал к молодежи чувство заботливой любви. Был он задушевен, искренен и прост. Как, бывало, он сиял, когда входил в его дом кто-нибудь из молодых. И какими щедрыми ауэзовскими эпитетами он только не одаривал их, сравнивая то с «молодой порослью», то с «дуновением свежего горного ветерка». Общение с литературной сменой, с людьми, которые собираются посвятить свою жизнь труднейшему из призваний — искусству слова, было для него частью его писательского труда. И мы, незаметно пригреваясь у тепла ауэзовского сердца, все больше и больше приобщались к его мудрости.