— Чего? — Арден тряхнул головой и тихонько засмеялся. — Нет, это жизненная мудрость от мастера Дюме! «Ничего не бывает навсегда», и всё обязательно как-нибудь разрешится, он так говорит на любое что угодно! Каша подгорела — это ничего, преступника упустили — ну, потом поймаем, пара сбежала — не страшно, когда-нибудь ещё встретитесь. Это страшно бесит, но в итоге он почти всегда оказывается прав.
— Смерть. Смерть — это навсегда.
Арден помолчал.
— Не уверен, что мастер Дюме с этим согласен.
Так легко, наверное, говорить, когда ты не видел её вблизи. Арино мёртвое лицо запомнилось мне куда лучше живого, и это самое страшное: что я забываю, как она говорила, как смеялась, как плела свои чары и играла на гитаре, как учила меня гадать на суженого по расплавленному в воде воску, зато помню искажённое, уродливое, замороженное лицо, впечатанное в лёд. И скрюченные ледяные пальцы. И распахнутый рот с фиолетово-синим, вспухшим, бугристым языком.
И трупный запах, пробивающийся изо льда, как тошнотворный запах козьей крови пробивался через сладковатый дух лаванды.
Я сглотнула и попросила жалобно:
— Давай не будем сейчас об этом? Пожалуйста.
И он легко согласился:
— Конечно. Расскажи тогда… что ты делала эти шесть лет?
Я не люблю о себе, не люблю и не умею; другое дело — об артефактах или камнях. Но в тот день мне почему-то не хотелось о них, как не хотелось о смерти о преступлениях, и я как-то вдруг заговорила.
Шесть лет — немалый срок; их не уместить в одну байку, как ни старайся. Пусть все они — цельный кусок одной дороги, но дорога, как ни крути, состоит из цветных отрезков карты, а те — из дневных перегонов, а те — из миллионов шагов.
Плохого было много, конечно. Но и хорошее — хорошее тоже было, и я выбирала его по крупицам, по крошечным блестящим бусинам среди уныния породы.
В первый год, только сделав документы и оторвавшись от лисиц, я несколько месяцев жила в Медвежьем углу, далёком тёмном посёлке на десяток дворов. Зимой там наметает снега до самой крыши, и кажется, что он идёт не переставая, с ноября по конец апреля, и спуститься туда со станции ещё хоть как-то можно, а подняться — только весной. А снег идёт вот такой, как сегодня, крупными хлопьями, и заметает, заметает, заметает.
Там строят очень смешные дома — будто и правда берлоги, круглые неровные землянки-норы в корнях вековых дубов. Живут там одни только пожилые медведи, которые если и просыпаются зимой, то только чтобы поесть. Я наговорила им какой-то ерунды про то, что меня то ли бьют дома, то ли не пускают учиться, — и они с безразличием крупных спокойных зверей позволили мне остаться. Не бродить же, действительно, по такой погоде? Я топила воду, готовила и бесконечно что-то шила, а сонные медведи рассказывали про национальные стройки своей молодости и учили жить, по-своему, по стандартам тридцатилетней давности.
Потом я много ездила автостопом: хотела добраться к морю. И жила у моря всё бабье лето, тратила деньги и подолгу сидела на пирсе, бултыхая ногами в воде. Там на мелководье собираются сотни огромных медуз, и по ночам они светятся, и чёрная пена волн кажется облаками, бегущими по звёздному небу.
Долго жила в Новом Гитебе. Индустриальный, весь окружённый металлургическими заводами, он дышит в небо тяжёлым чёрным дымом, который оседает потом пеплом прямо в снег. В начале лета там неделями висит смог, а местные много курят, даже двоедушники, потому что дым приятнее этой дряни. В городе считается, что туда приезжают на заработки, а потом уезжают, — поэтому почти нет ни стариков, ни детей. Но мне нравилось в Гитебе, потому что там я впервые поняла, что сама что-то выбрала, и могу теперь жить, как решу.
Ласка ненавидела Новый Гитеб. Она убегала оттуда дважды, и в конце концов я сдалась — и переехала в Огиц.
Может быть, когда-нибудь переезд станет для меня тоже — двумя пожарами, тремя потопами. Но тогда я собрала свой целый один чемодан вещей, села на первый попавшийся поезд и уехала. Украденные деньги тогда истончились, но ещё не кончились, а я влюбилась в эти тысячи лестниц, фонтаны по лунной моде, шумные праздники колдунов и яркие фейерверки в день выпускной церемонии.
— Как ты и говорил, — я неловко улыбнулась, — весёлая жизнь и приключения. А ты… смотрел кошмары?
Арден улыбнулся мне немного грустно, будто он слышал не только то, что сказано, но и то, о чём я промолчала.
— Ну, не только. Если все шесть лет только это и делать, можно, знаешь ли, свихнуться… Я тогда любил загадывать себе вещи: что выучу словарь на две тысячи слов, и тогда случится что-нибудь хорошее. Но меня хватило так только на пару месяцев. Потом я целый сезон подрабатывал в маленьком театре кем-то вроде капельдинера, там ставили «Некею» на изначальном языке. Очень смешно, когда люди делают вид, что ужасно культурные, но при этом ни шиша не понимают, глазами так луп-луп и зовут тебя ткнуть пальцем в либретто, чтобы знать, о чём поют. И знаешь, когда трижды в неделю по вечерам вокруг тебя два часа все умирают, а потом воссоединяются на небесах, начинаешь по-другому ко всему относиться.