Вопросы типа тех, что звучали на Нюрнбергском процессе, стали — осторожно, обиняком — подниматься в подцензурной советской печати. Между строк они прочитывались уже в полемике вокруг рассказа Солженицына и произведений других авторов о терроре, а в некоторых публикациях звучали и более открыто{113}
. В одном месте своих мемуаров Илья Эренбург — если взять пример, который затрагивал даже Хрущёва, — признался, что при Сталине был вынужден «жить… сжав зубы», потому что знал, что его арестованные друзья невиновны. Это его признание, или так называемая «теория заговора молчания», вызвало бурную реакцию, поскольку если даже писатель Эренбург знал правду, то её не могли не знать люди, облечённые властью{114}.Ситуация для них ухудшалась ещё и тем, что в начале 1960-х годов в Советском Союзе во множестве издавались книги о гитлеровской Германии, и некоторые комментарии, судя по всему, явно касались советской системы при Сталине. Читатели невольно переносили свой собственный недавний опыт на описания таких вещей, как культ Гитлера, гестапо, концлагеря, доносчики и соучастие в преступлениях нацизма множества государственных чиновников. Когда в 1963 году в Москве показали мощный по своему воздействию документальный американский фильм «Нюрнбергский процесс», реакция оказалась ещё более обостренной{115}
. Учитывая возникновение этой аналогии, всё более реалистичные описания ужасов сталинского террора и всё более громкие призывы к торжеству справедливости, нетрудно понять, почему «страх перед ответственностью за свои преступления» охватил бюрократическое сообщество советского государства{116}.В какой-то момент даже относительно молодые люди, которых Хрущёв привлек в свои советники, решили, что его инициативы угрожают слишком многим людям, возможно, системе в целом. В отличие от Суслова, у Леонида Брежнева и других деятелей, правивших страной в последующие 20 лет, не было или почти не было крови на руках, но зато в избытке имелось на подошвах. Стремительно поднявшиеся наверх при Сталине, после того как их предшественников смыло волной террора, они испытывали «комплекс по поводу прошлого»[26]
. Их дезертирство из лагеря Хрущёва началось уже в 1957 году, когда Дмитрий Шепилов отказался отправить «на скамью подсудимых» старших товарищей — сталинистов. А в 1961 году большинство новых кремлевских лидеров, разделивших с Хрущёвым коллективное руководство страной, проигнорировали инициативы своего благодетеля, выдвинутые им на XXII съезде, показательно отмолчавшись в вопросе о преступлениях прошлого. И даже те немногие из высокопоставленных делегатов, кто поддержал антисталинистскую линию Хрущёва, на самом деле, были «против всего этого»{117}.Сопротивление его политике десталинизации продолжало нарастать и после съезда, что наглядно продемонстрировало стихотворение Евгения Евтушенко, опубликованное, по распоряжению Хрущёва, на видном месте в «Правде» в октябре 1962 года. Озаглавленное «Наследники Сталина», оно предупреждало о наличии среди власть предержащих «многих», кому «не нравится время, в котором пусты лагеря»{118}
. Между тем, позиции Хрущёва ослабевали, он начал терпеть поражения в закулисной борьбе. В 1962 году Шатуновская и Снегов были смещены со своих постов, так и оставшийся неопубликованным доклад «комиссии Шверника» похоронен, а процесс реабилитации практически свернут. Дальше — больше. Несмотря на поддержку Хрущёва, Солженицыну не дали Ленинскую премию по литературе, большую редакционную статью о «Сталине и его наследниках», заказанную Хрущёвым, зарубили, и то же случилось с предложенными им поправками в Конституцию, направленными на то, чтобы не допустить повторения в будущем злоупотреблений сталинской эпохи{119}. Между тем, ещё одна инициатива Хрущёва, мемориал жертвам сталинского террора, тоже так и остался не построенным.