Я скучаю по Дому. По тому, как утреннее солнце падало на старый паркет, по тому, как девушки чистили себе перышки перед открытием. Может быть, я преувеличиваю, расписывая красоту плоти, мелодию смеха, веселье, наступающее в конце дня, ту неуловимую магию, что я замечала, остановившись у входа в зал и разглядывая их. Может быть, я сентиментальна оттого, что теперь они далеко. Но я все еще помню мимолетное опьянение, неописуемую радость быть окруженной обнаженными, ну, или почти обнаженными, женщинами — будто я оказалась в раю, а умирать и не требовалось. У меня захватывало дыхание. Даже в те моменты, когда они раздражали меня, когда говорили слишком громко, поступали глупо, невежливо, были резкими, беспрекословными, порочными, когда мне казалось, что я могла бы придушить некоторых из них и обругать всех остальных, я находила их красивыми. Этот театр играл только для меня, единственного зрителя, и я была редкой зрительницей, способной любить всех одинаково. Никто еще не смотрел на них с таким наслаждением, с такой умиротворенной чувственностью. Порой я задаюсь вопросом: не ради них ли я пришла работать в Дом? Ах, сейчас, когда я пишу, это становится очевидным.
Мне всегда казалось, что я пишу о мужчинах, но, перечитывая свои книги, я понимаю, что всегда писала только о женщинах. О том, что я одна из них, и о тысяче проявлений этого факта. Скорее всего, это и станет делом всей моей жизни — в лепешку разбиться в попытках описать этот феномен, смириться с впечатлением, что продвинулась хотя бы на полсантиметра, исписав сотни страниц. И стараться убедить себя в значимости этого прогресса, словно я сделала важное открытие. Писать о проститутках, неслыханной карикатуре на женщин, о схематичной обнаженности этого состояния, о том, как быть женщиной, ничем более, и зарабатывать на этом, — это будто исследовать свой половой орган под микроскопом. И это восхищает меня, как лаборанта, наблюдающего за тем, как важнейшие для любой формы жизни клетки размножаются между двумя стеклышками.
В такие моменты я наконец понимаю, насколько тонка грань между журналистикой и литературой. И что я, по сути, не создана для того, чтобы быть журналистом. Какой бы эгоцентричной ни была эта профессия, она не достает и до щиколотки напыщенному нарциссизму писателя наподобие меня, неспособного говорить о ком бы то ни было, кроме самого себя. Но я пытаюсь иногда. Когда я была в Доме, а точнее — когда я оттуда выходила, в моей голове было полным полно точных высказываний девушек, их смеха, тех важнейших фраз, которыми они обменивались, не придавая значения. Я чувствовала их живость, такую живость, что мне казалось, я поняла часть их души. И это неспроста: может, все так, потому что их голоса и мой сливаются в конечном итоге. Между моментом, когда они говорят со мной, и тем, когда я отражаю его на бумаге, их блеск будто теряется в переводе. Это блеск живого существа, целиком находящегося вне меня. Я рассказываю о них с таким количеством любви, подобострастия, размышлений, что теряю по пути их глупый, но такой правдивый смех, ничего не значащие детали будней, проведенных в их тепле. Моя точка зрения, и это выходит за писательские границы, подталкивает меня изобразить их подобно статуям, подобно иконам. Я хотела бы отразить на этих страницах их уникальность, их великолепие, но в итоге мы все слились в одну женщину, и их слова звучат, как мои. Это взаимное согласие уничтожает всякую объективность. Эта женская солидарность настолько глубоко засела во мне, что я уже не чувствую ее.