А что потом, после войны, после катастрофы национализма и разделения ответственности с режимом? Манн сомневается в своей способности предсказывать что-либо, скорее рассуждает и надеется. А одну из мыслей повторяет два раза — однажды в письме и еще раз в «Фаустусе». Герой романа Адриан Леверкюн говорит, что «противоположностью буржуазной культуры, ее сменой является не варварство, а коллектив». В письме французскому германисту Пьер-Полю Сагаву писатель говорит о том, что склонен, будучи «сыном буржуазного индивидуализма», «путать буржуазную культуру с культурой», но «противоположность „культуры“ в нашем понимании не варварство, а содружество».
Соломон Апт, словами которого Манн говорит с читателем по-русски, писал, что перевел
В 1945 году Манн предсказал и другой процесс — глобализацию, имея в виду, что спасение Германии — во включении в общемировую историю, когда «национальная обособленность сойдет на нет»: «Мировая экономическая система, уменьшение роли политических границ, известная деполитизация жизни государств вообще, пробуждение в человечестве сознания своего практического единства, первые проблески идеи всемирного государства — может ли весь этот далеко выходящий за рамки буржуазной демократии социальный гуманизм, за который идет великая борьба, быть чужд и ненавистен немецкой душе?» Примерно такие же слова можно было произнести о русской душе, когда завершалась перестройка, а Фрэнсис Фукуяма толковал в 1989-м о «конце истории».
Можно назвать Томаса Манна утопистом, но он выражал настроения тех лет, когда ровно на этом воодушевлении и на этих принципах и обустраивался послевоенный мир. Не его вина, что тренд был сломан дважды — сначала «холодной войной», а потом — после начала эпохи «постконца истории» — событиями 9/11, ИГИЛом, Донбассом и прочими «радостями» постпостмодернистского мира.
И, собственно, так же, как и Манн, думали основатели послевоенного мира, для которых солидарность народов Европы, свободная торговля и совместное производство товаров были гарантией от новых войн. Чего они терпеть не могли, так это фетишей национальных суверенитетов. Архитектор единой Европы Жан Монне считал, что главной послевоенной опасностью для континента стало бы «восстановление Европы, состоящей из суверенных государств, подверженных соблазнам протекционизма». «Если страны Европы займут позицию изоляции и конфронтации, — добавлял он, — снова станет необходимым создание армий… Социальные реформы будут остановлены или замедлены военными расходами. Европа снова начнет жить в состоянии страха». Католический философ Жак Маритен, один из авторов Всеобщей декларации прав человека 1948 года, писал, имея в виду опыт некоторых режимов середины XX века: «Два понятия — „суверенитет“ и „абсолютизм“ — выкованы вместе, на одной наковальне». Из чрезмерного акцента на священном значении границ и суверенитета вырос железный занавес. На том же — абсолютизации суверенитета, на который, кстати, никто не покушается, — строится современная доминирующая российская идеология.
А во времена отца словом «суверенитет» злоупотребляли, зато предполагалось, что у имперских провинций суверенитет ограниченный. Думаю, папе это казалось безусловно справедливым, потому что справедливым был строй. А в имперские провинции и в их народы он влюблялся, как влюбился в Эстонию и Литву. Северо-Запад страны в его терминах.
Тем не менее весьма трудно было отвечать на вопросы малолетнего сына: «Папа, ну что ты делаешь на работе?» Ребенку требуется реально-материальное объяснение: «Пишу бумажки. Очень много. Разговариваю по телефону, езжу в другие города». — «А-а-а… Ну, всё же, что ты там делаешь?» — настаивал он. Как объяснить? Мы всегда были в курсе событий в стране, в мельчайших подробностях знали, чем и как живут подопечные партийные организации. Я, например, всегда знал, как в «моих» республиках и областях (это Северо-Запад страны) идет уборка урожая, каковы невзгоды, чем необходимо помочь через Минсельхоз, Минфин, Госплан, Совмин. А главное — по письмам и обращениям граждан принимались конкретные решения, шла реальная помощь людям.