Завершив байку, автор продолжил размышлять о значении духовной карты в позднем творчестве Диккенса. Но я не стала продолжать чтение. Меня интересовала достоверность рассказа Коллинза. Я встала со стула и подошла к книжным полкам. У Роджера было три или четыре экземпляра биографии Диккенса за авторством Питера Акройда: один в библиотеке, другой в кабинете, и еще один в университете; а потом я вспомнила, что покупала себе еще один, когда он начал вести у нас свой курс. В книге было много того, что Роджер описывал как «абсолютно неоправданное постмодернистское самолюбование», но признавал, что по объему собранной информации о жизни и творчестве Диккенса Акройду не было равных. Я достала с полки книгу и открыла указатель. Пять минут спустя история в целом подтвердилась. Несомненно, Роджер знал о ней. Рядом с абзацем стояла карандашная пометка, и я была уверена, что стоит мне открыть ту книгу, которая лежит у него в кабинете, и я увижу исписанные заметками страницы.
Интересно, сколько времени после известия о смерти Теда понадобилось Роджеру, чтобы вспомнить об идее Коллинза и Диккенса? Вспомнил ли Роджер сюжет об отце, у которого война отняла сына, сразу же, как стоило первому, невыносимому приливу горя схлынуть? Сходство сюжета с произошедшим поражало. Оно было совершенно невероятным, будто в дело вмешались силы и намерения высшего порядка. В этом случае жизнь не подражала искусству, а жизнь и искусство слились воедино в нечто третье – не знаю, как это назвать.
Роджера наверняка уязвило хоть и частичное, но сходство с отцом из пьесы. Он всегда отождествлял себя с положительными героями Диккенса: Николасом Никльби, Дэвидом Копперфильдом и даже Пипом. Он никогда мне этого не говорил, но как только я узнала об обстоятельствах его детства – кошмарное воспитание, стремление к лучшей жизни… Понимаешь, тут не надо быть гением, чтобы понять, что в этих героях Роджер видел себя, а в их историях видел отражение своей жизни. Но он никогда не соотносил себя с отцовскими фигурами, описанными в произведениях, и теперь, когда его жизнь приняла форму очередной истории Диккенса, он представлял себя, в лучшем случае, мистером Микобером, в худшем – мистером Круком или Скруджем. А тут – словно соль на рану. Писатель, которого он так любил, косвенно осуждал его и считал недостойным человеком.
Когда я в первый раз пришла в кабинет Роджера в университете, он сказал мне: «Великие писатели всегда на шаг впереди». Тогда он просто разглагольствовал, выпендривался. Но мне было все равно. Он говорил: «Мы всего лишь следуем за ними, мы стараемся поспеть за ними, ибо как только думаем, что нам удалось их догнать, в тот самый момент, когда нам кажется, что мы обнаружили окончательное, единственное правильное прочтение романа, – как вдруг появляется что-то еще, что-то, что ускользнуло от нашего внимания, что мы не смогли усмотреть своим проницательным взглядом. И таких деталей, на самом деле, существует немало, и каждая из них способна сформировать свое ядро абсолютно новой интерпретации текста. Как только мы готовы заявить, что настигли Диккенса, он ускользает от нас. Я посвятил ему довольно объемную книгу; он был одним из главных героев еще трех; тридцать пять моих статей рассматривают его творчество в том или ином аспекте. Можно подумать, что для себя я Диккенса исчерпал. Спешу заверить: это не так. Я понимаю, что мне еще многое предстоит сказать о работах автора, чью книгу я впервые прочитал за много лет до твоего рождения. Мне многое предстоит сказать о нем, а ему есть что поведать мне о самом себе.
Да, – кивнул Роджер, – обо мне. Романы Диккенса, как и любая великая литература, определяют нас. Они придают форму действительности, в которой мы существуем, и влияют на наши представления о ней. Я не сторонник критического солипсизма, но верю, что в историях Диккенса мы находим истории про себя».
Я всегда восхищалась этим чувством. Восхищалась и завидовала, потому что никогда не испытывала подобного ни к одному писателю, даже к тем, кого уважала больше всех. Читая Готорна и Дикинсон, я всегда ощущаю пропасть, протянувшуюся между нашими расположениями. Какой бы крошечной ни была эта пропасть, я не в силах ее преодолеть. И, честно говоря, я не уверена, что хочу. Моя жизнь – это моя жизнь, понимаешь? Но мне казалось, что, должно быть, приятно найти у писателя понимание, а в его произведениях – отдушину. Ровно до тех пор, пока стены не начнут давить со всех сторон, а окна не начнут кровоточить, и ты внезапно не обнаружишь, что стал героем совершенно не той истории, которую себе представлял.