— Почему же ты не выступишь со своим мнением? — спросил Нико, пораженный: он и предположить не мог, чтоб такие мысли занимали его друга.
— Вряд ли для меня найдется местечко в наших газетах, — лукаво засмеялся Зандоме. — У них так много других материалов! Например, необходимо решить, кто величайший из хорватов нашей эпохи. Вопрос не так-то прост, каким кажется. Великих много — увы, больше, чем в силах унести на себе наш малый народ… А если б и предоставили мне местечко, тут же возникнут вопросы другие: да кто он такой, этот Иван Динко Гулянович? Народняк или радикал, из партии «Обзора» или из партии Права, а если он из партии Права, то из чистых или нечистых? Чем он отличился, что осмеливается читать нотации народу? Выступал ли на каком съезде? Кто был его отец? А еще взялся судить о национальной экономике! Пусть сначала предъявит диплом…
За такими разговорами они и не заметили, как дошли до цели.
В доме Бераца сегодня большое оживление, дверь почти не закрывается. Люди входят; постоят, поглядят, да и выйдут, а им на смену являются другие. Некоторые, правда, усаживаются и сидят до вечера, пялят глаза, прислушиваются, чтоб унести с собой обширный материал для разговоров. С больным уже нет нужды считаться, он лежит пластом, ничего не воспринимает. Ничто уже не нужно ему на этом свете. Домашние разбрелись, забились по углам, а Ера… Ера сидит, сгорбившись, у кровати, не смотрит ни на кого, даже на умирающего…
Зандоме вошел первым. Увидел Еру, съежившуюся у изголовья. За полуоткрытой дверью в соседнюю комнату промелькнула будто гибкая фигура Барицы. Остальные женщины семьи неизвестно где; попрятались в ожидании рокового момента…
Но нельзя не заметить нашего Лоле. С капой на седой голове, высокий, тонкий в поясе — вот-вот переломится, — он вертится, как на пружинах: ласково улыбаясь, время от времени берет гусиное перо, обмакивает в стакан с прошеком, проводит по сухим губам умирающего.
Откуда взялся Лоле? Пришел сам, незваный, еще вчера, и с тех пор не отходит от постели Мате. Лоле — тот, кто закрывает глаза всем умершим в нашем городке, обряжает покойников, а нет, так хоть помогает уложить тело на доски. Как зачастит в какой-нибудь дом врач, а за ним дон Роко — так Лоле и ждет, подстерегает. И если, следом за доном Роко, появляется в доме Лоле, то это верный признак, что смерть близка. Лоле занимает место у смертного одра, служит умирающему, а подметив наступление агонии, возжигает освященную свечу. Вообще он делает все, чтобы человек достойно, по-христиански отправился на тот свет.
Вчера, когда Мате увидел входящего Лоле, он все понял. Утих и с тех пор не произнес больше ни слова.
Увлажнив умирающему губы, Лоле отошел, учтиво поклонился Зандоме и Нико и повел рукой в сторону постели, как бы представляя кого-то. Зандоме с удивлением воззрился на этого человека, не постигая такого пристрастия — смотреть на смертную борьбу.
«Вот странное занятие!» — подумал он, приближаясь к кровати.
А когда подошел — мгновенно ушли все его мирские мысли. Глазами, всем существом впитывает Зандоме представившуюся картину, картину ужасную, устрашающую, и в то же время приковывающую к себе. Старается Зандоме отвести взор — и не может, не в силах он не смотреть с жадностью на то, что предстало ему…
Нико тоже пристально вглядывается: лицо Мате такое же, каким было, только провалы глаз и на висках глубже, нос больше заострился. На грудь, все еще поднимающуюся и опадающую, ему положили черный крест — символ страдания и торжества…
Зандоме вглядывается — не подметит ли хоть намека на жизнь в этом лице. Невидящие глаза Мате устремлены куда-то в неведомое, они лишены выражения и затянуты смертной тенью.
— Он еще говорит? — тихим, несмелым голосом спросил Зандоме.
Ера, услышав этот голос, этот вопрос, скорбно вздохнула и закрыла лицо руками.
— Нет, шьор Зандоме, не говорит, — охотно ответил Лоле, перегибаясь к нему верхней половиной туловища. — Уже не говорит, потому что не узнает никого и занемел.
Зандоме нахмурился: зачем этот человек встает между ним и умирающим, будто собирается служить ему поводырем по таинственной юдоли смерти… И плач Еры раздражает его, как всегда женский плач. «Ничего хорошего в плаче нет, — частенько думал он, когда дома случались скандалы. — И что это женщины так обожают плакать…»