— Он убил ее? Убил? — спрашивал он и смеялся страшным, диким, хриплым смехом.
— Разве вы ее ненавидите, что выказываете при этой мысли такую радость? — гневно ответил я, забывая, что он, очевидно, не владеет своим рассудком.
— Ах, какое мне дело до нее, — закричал он, — но он, он, как я завидую ему!..
— В чем вы завидуете ему?
— В чувстве совершенного преступления, этого первого мгновения трагика!
— Вы сходите с ума! — изумленно воскликнул я.
— Я хорошо знаю, что говорю! Вы никогда не совершили убийства или какого-нибудь другого тяжкого преступления, — одним словом, греха, за которым следуют людские проклятия и судорожные терзания того, что называется совестью!
— Слава Богу, нет! — воскликнул я.
— В таком случае, вы не можете понять этого чувства. В таком случае, вы не знаете, что значит — встать вдруг как бы на высоком пьедестале, подняться надо всем обыденным, мелочным окружающим! Видеть провал, бездонный, как море, который отделяет вас от всего мира! После преступления человек вдруг видит себя в совершенно ином свете, чем видел раньше, и не только он сам, но и мир кажется ему чем-то иным, отличающимся от того, каким он принимал его раньше! Наконец он знает сам себя! Наконец он — великий философ! Нерон хорошо знал, что великий злодей вместе с тем, до некоторой степени, и великий артист. По кровавой дороге он гнался за своей убегающей музой. И какая обалделая публика была вокруг него! Преступление имеет нечто общее с произведениями искусства, в художнике, как и в преступнике, есть что-то, что толкает его к тому, что он должен сделать, толкает слепо, — тайна, постичь которую никто не мог! Только великий художник может чувствовать так же интенсивно, как великий преступник, или наоборот, если хотите!..
— Вы говорите чудовищные вещи, или сами не знаете, что говорите! — крикнул я.
Мороз пробежал у меня по телу. Но что-то толкало меня, насильно толкало к этому странному человеку; я должен был, я чувствовал, что должен — проникнуть в его душу. Я взял его за руку и зашептал, сам не зная для чего:
— Вы говорите по собственному опыту!
Он громко засмеялся.
— Может быть, я где-нибудь читал то, что теперь декламирую вам! — воскликнул он. — Человек столько читает, что иногда уже не различает своих мыслей от тех, которые только, как эхо, отзываются в нем.
Он пробовал вырвать свою руку из моей, но я крепко держал ее. Вдруг мне пришло в голову, что тогда в больнице, когда он в первый раз рассказывал мне о своей жизни, у него невольно вырвался смертельно грустный шепот: «Вина, моя вина!» Какая же это была вина?
— Вы говорите по собственному опыту! — воскликнул я. — Признайтесь! Признайтесь!
Теперь я сам был как в горячке. Его безумие заразило и меня. Ройко был смертельно бледен, в широко раскрытых глазах загорелся внезапный ужас. Но, охваченный безумием, я не чувствовал к нему ни малейшего сострадания.
— Говори, говори, говори! — повелительно кричал я.
— Ну хорошо, — шепотом ответил он, как бы покоренный моей энергией. — Если б только не этот ужас, — прибавил он еще тише, — который исходит от неживых вещей! В первый раз ужас упал на меня с большого горного излома, когда я убегал из замка, в котором она умерла. Скалу эту я видел сто раз, но никогда не обращал на нее внимания. Но тогда, после ее смерти, она совершенно изменилась. Она вдруг сразу получила ту ужасную особенность, что взглядывала, смотрела, хотя у нее не было глаз! Она не имела никаких глаз, даже обозначенных краской или высеченных в камне, в ней не было ничего, хоть немного похожего на глаза — бесформенный горный излом, простой камень, — и смотрел! Это был неописуемый ужас! Глаза, которых не было совсем, пронизывали холодом до костей и вздымали волосы на голове!..
При этих словах мне показалось, что все стены, все вещи в комнате были полны невидимых, неопределенных глаз, и странно — никогда до сих пор не испытываемый ужас схватил меня когтями. Губы мои дрожали, когда я шептал себе: «Этот человек доведет меня до сумасшествия». Я пустил его руку, отошел на шаг и начал вытирать холодный пот на лбу. Я вдруг понял, что такое ужас, исходящий от предметов.
Ройко с усилием встал с кровати и схватил меня за руку.
— Ты хотел знать, — почти торжественно сказал он, — так знай! Да, я совершил преступление. Изменой разрушил счастье двух людей. И не только счастье: я погубил также две человеческие жизни…
Я опять отвел его к кровати, потому что ноги под ним дрожали, и я боялся, что он упадет. Теперь сострадание пересилило во мне все другие чувства, и я начал успокаивать Ройко.