Вахтер открыл нам дверь лифта, как-то особенно строго и глубоко глядя нам в глаза, но ничего не сказал. С площадки лестницы были видны окна кабинета отца. Обычно у него горела только настольная лампа, он не любил яркого света. Но сейчас окна были ярко освещены, и от этого мне как-то стало тревожно на душе, но я еще ничего не успела подумать. Мама открыла дверь ключом. У дверей стоял толстый низкорослый военный, почему-то с шашкой наголо. В квартире шел обыск. Было человек 5–6 военных. Отец сидел на диване. Нам с мамой не разрешили сесть с ним рядом и разговаривать, но мы все-таки разговаривали под непрерывные окрики энкаведистов. Обыск был тщательный, особенно внимательно осматривали книги. У нас было юбилейное издание Гёте в серых кожаных переплетах, переплеты взрезали и тщательно осмотрели, причем энкаведист лицемерно спросил разрешение разрезать переплеты…
Отец собирался обстоятельно и спокойно. Несмотря на уговоры энкаведистов, он взял с собой много вещей… Перед уходом отец попросил разрешения выпить стакан горячего крепкого чая.
При прощании я расплакалась.
Отец утешал меня:
– Кончай институт. Если мне дадут ссылку, летом приедешь ко мне.
Так и осталось у меня в памяти: полутемная передняя, отец в пальто и в меховой шапке со спущенными ушами и с большим узлом в руках[1602]
.Рукописи и книги, в том числе гранки «Гоголя», тоже были арестованы. Ордер на арест подписал Яков Агранов (его самого забрали спустя пять месяцев). Галину и Симу Соломоновну переселили в коммунальную квартиру на 2-й Извозной (Студенческой) улице. Галину арестовали почти сразу, в середине марта; Симу Соломоновну – в августе. Один из следователей Галины «оказался просто очень хороший парень».
Этот молодой человек оказался горячим поклонником Есенина и, узнав – это было на допросе, – что в числе литераторов, которых я знала, был и Есенин, даже подпрыгнул на стуле: «Не может быть!» Далее наше общение (следователя и заключенной) нередко заключалось в том, что мы читали наперебой, поправляя один другого, если читавший ошибался, стихи совершенно запрещенного, крамольного поэта (его, кстати, очень любил и А. К.), а если в это время в кабинет следователя заглядывал кто-нибудь посторонний, т. е. работник НКВД, мой К. (обозначим его здесь так) мгновенно перестраивался и кричал: «Воронская! Начинайте давать показания!»[1603]