— Боитесь? Чего? — встав на верхнюю ступеньку и снисходительно посмотрев на нее сверху вниз, торжествующе–насмешливо спросила Ольга. – Вы же так этого хотели, Валентина Петровна! Так решительно настаивали! А теперь испугались, значит? Чего вы испугались–то? Насколько я понимаю, это мама должна бояться встречи с вами. Ничего–ничего! Смелее, Валентина Петровна! Пойдемте, раз уж приехали. Попрощаетесь хоть. Теперь уж точно навсегда. Скоро уже машина за мамой придет…
— Да. Да, Оля. Пойдем.
Враз ослабевшими, подогнувшимися предательски в коленках ногами Тина с трудом одолела невысокие ступени, поднялась вслед за Ольгой на крыльцо. С трудом удержала дыхание. Страшно волнуясь, начала внимательно следить за торопливыми, но четкими действиями своей племянницы – вот она достала большой ключ от первой двери, вот поменьше – от второй… Странно, но даже ключи с тех пор остались теми же самыми. Или ей показалось с перепугу? И старинная дубовая дверь так же охотно–приветливо скрипнула, как когда–то, пропуская ее в этот дом…
— Мама! Мам! Ты где? К тебе тут гости, мама! - громко позвала Ольга, по–хозяйски заходя в широкий холл, выполняющий роль то ли гостиной, то ли очень большой прихожей. – Проходите, Валентина Петровна…Только я вас умоляю – не вздумайте плакать! Маму сейчас нельзя волновать. Она и так, знаете ли, вчера переволновалась очень сильно. Так болезненно восприняла свой отъезд…
— Хорошо, Оля. Я постараюсь не плакать.
Тина прошла в холл, остановилась, обвела вокруг себя взглядом такое большое, такое знакомое пространство. Странно, но и здесь, в доме, ничего особенно не изменилось. Все то же самое. Огромные окна с заглядывающими в них любопытно кленовыми ветками, лепные вычурно–строгие потолки, старый рояль в углу…Мебель, правда, другая. И еще – запах у дома стал другим. Не пахло здесь больше счастьем. Пахло болезнью, отчаянной безысходностью, пахло не выветриваемой никакими способами немощной человеческой физиологией…
От странного скрежуще–шуршащего звука, раздавшегося у нее за спиной, прошел мороз по коже. Она обернулась резко, ткнувшись глазами сначала в большие колеса старой инвалидной коляски, потом подняла осторожно взгляд…
Мисюсь. Господи, неужели это и впрямь была Мисюсь… Это худенькое, будто силой какой согбенное существо с жилистыми ладонями, вцепившимися в колеса инвалидной коляски – ее красавица–сестра? Нет, не может быть. Эти матово–пепельные, неаккуратно зачесанные назад волосы, этот странный потухший взгляд… Блеклые голубые глаза на сером, слегка одутловатом лице сестры и в самом деле смотрели куда–то мимо нее – ничегошеньки в этих глазах не отражалось, кроме внутренней за саму себя стыдливости. Казалось, утекли из этих глаз слезы на много лет авансом, и эмоции все - и горестные, и радостные - вместе с ними. Один только стыд остался. Стыд быть обузой своим детям, стыд за свой физиологический запах, стыд за свою жизнь, которая хоть и в таком виде, но все же идет и идет, черт бы ее побрал…Так и смотрела Мисюсь мимо нее пыльным своим взглядом, вцепившись жилистыми руками в колеса инвалидной коляски. Потом лицо ее дрогнуло одутловатыми щеками, взгляд из равнодушно–серого перетек в живой, испуганно–загнанный…
— Оленька, кто это пришел? Извините, не узнаю… Где мои очки, Оленька? Принеси мне очки, пожалуйста… Извините…
Сердце у Тины сжалось. Так больно сжалось, что не могла она произнести ни слова. Да и не смогли бы пробиться сейчас никакие слова через перехваченное слезной волной горло.
— Здравствуй, Мисюсь… — только и смогла она прошептать хрипло–сдавленно и тут же закрыла предательски задрожавшее лицо руками. Отступив на полшага, без сил опустилась в большое кресло. Не сдержалась, заплакала все–таки, не выполнив данного Ольге обещания.
— Тина… Не может быть…Неужели это ты, Тина? Как же…
— Да. Да, это я, Мисюсь! Неужели ты меня не узнала, сестренка? – сквозь слезы проговорила–проикала Тина.
— Узнала… Теперь узнала, Тиночка… Да ты и не изменилась совсем. Ты выглядишь как…как тогда… А меня, видишь, Бог наказал все–таки. За все со мной расквитался.
— Не надо, Мисюсь… Не говори так… Что ты…
— Обижаешься на меня, Тиночка?
— Нет, Мисюсь. Теперь уже нет.
— Обижаешься. Я знаю. Такое нельзя простить. Да я никогда и не надеялась, в общем…Ты знаешь, Тиночка, все на меня обижаются. И Антон мне всю жизнь простить не мог, и ты, и дети вот… А я ведь его и правда любила, знаешь! Честно любила. Как мужика, по–бабьи. По–простому, по–человечески. А ты нет, ты так не могла…
— Я тоже его любила, Мисюсь.
— Нет, Тиночка. Ты в нем писателя Чехова своего любила. Из головы любила, не из сердца. Потому что если б из сердца любила, то не пустила бы меня тогда к нему. Связала бы, а не отпустила. Потому что когда баба из сердца любит, у нее голова не работает. Ей, понимаешь ли, тогда все равно, какой образ в себе несет выбранный сердцем мужик. Чеховский образ, не Чеховский…