В груди у Амары разгорается ненависть.
— Жаль, что я не могу его убить!
— Мне бы этого не хотелось. Трудно объяснить, но мне кажется, он сам с собой не может ничего поделать. Такая вот у него жизнь… И сколько всего он перенес!
— Это его не оправдывает. — Амара отказывается верить в то, что ей известно о детстве Феликса, не хочет испытывать к нему сочувствия. — Что бы с ним ни случилось, это не дает ему права терзать всех вокруг.
— Он всякий раз просил у меня прощения и говорил, как сильно любит. И я ему верила. Но в последний раз он сказал, что это я во всем виновата. Что только круглая дура могла терпеть все его выходки. Что я жалка в своей любви к нему.
— Но твоему терпению пришел конец. Ты ушла от него. И я тобой очень горжусь. — Амара высвобождается из объятий и обхватывает ладонями лицо Виктории. — Я знаю, что это далось тебе нелегко. Но он чудовище. Он
Виктория вздрагивает от таких жестоких слов.
— Я знаю, что мне нужно его забыть. Знаю. Но пока мне невыносимо думать о его страданиях. Так что, прошу тебя, не говори так.
Амара хочет возразить, но по тоскливому взгляду Виктории понимает, сколько мужества ей потребовалось, чтобы уйти от Феликса.
— Конечно. — Амара целует Викторию в лоб. — Прости. Я просто очень рада, что теперь тебе ничто не угрожает.
Они еще долго не ложатся спать, вспоминая песни, которыми Виктория сможет заворожить Руфуса с самой первой встречи, и обсуждая, какими изысканными манерами ей еще предстоит овладеть. Но Амара видит, что Виктория без сил. Она настаивает на том, чтобы подруга отправилась в постель, и провожает ее через атриум до спальни. Стоя внизу у лестницы, Амара следит, как свет от лампы в руках Виктории движется вверх, освещает коридор, проползает по балкам и наконец исчезает за закрытой дверью. Амара надеется, что в спальне Виктории не слишком холодно. Она попросила Марту принести еще одеял.
Амара стоит одна посреди дома. Она устремляет взгляд на темный потолок. Ночь сегодня ясная. В иссиня-черном небе, которое открывается посреди атриума, светят звезды. С улицы долетают редкие звуки. Отчетливее всего в этот час слышно журчание фонтана. Завернувшись в плащ, Амара отправляется в сад. Она движется на шум воды. Брызги, поблескивая в лунном свете, расходятся серебряной рябью по темной поверхности бассейна. Наклонившись, Амара погружает в него пальцы, но тут же отдергивает руку — настолько холодной оказалась вода.
Краем глаза Амара замечает какое-то движение. На смену ужасу почти сразу приходит облегчение. Этот силуэт Амара узнает даже в темноте.
— Филос?
Тот мгновенно замирает на месте.
— Я не хотел тебя тревожить.
Филоса почти невозможно разглядеть, Амара лишь слышит его голос, доносящийся из сумрака.
— Зачем ты там прячешься? — спрашивает Амара. — Это же просто нелепо.
Филос подходит к фонтану. Его лицо освещает лунный свет, отраженный от водной глади, и, глядя на него, Амара вдруг осознаёт то, что всегда знала, но отказывалась принимать. Филос куда привлекательнее Руфуса. Амара делает шаг назад.
— Прости меня, — взволнованно произносит она. — Клянусь, я сказала чистую правду о Британнике. Я не собиралась ее покупать.
Быть может, все дело в том, что на дворе ночь, или в том, что сегодняшнее сумбурное решение Амары перевернуло привычную иерархию с ног на голову, но Филос почему-то не выдумывает себе предлог, чтобы уйти. Он смотрит на Амару так, как та может смотреть на Викторию, так, как смотрят на равного.
— Это я понимаю, — говорит Филос. — Я тогда был сердит. Я и сейчас сержусь, но не на тебя.
— На кого же?
— На себя. За то, что позволил тебе все это сделать.
— Мне твоя забота ни к чему, — возражает Амара. — Я не ребенок, ты не обязан следить, чтобы я случайно не обожглась. Я знаю, что делаю.
— Вовсе нет.
— Ты боишься, что Руфус разозлится? Мне кажется, ты неправ, мне кажется…
— Мне кажется, ты даже не представляешь, кто такой Руфус, — перебивает Филос. — И ты почему-то не хочешь понять, каково это — задолжать Феликсу столько денег.
Амара молчит, но чувствует, как под кожу просачивается страх, влажный, словно холодный ночной воздух.
— Я не корю тебя в том, что ты решила позабыть о прошлой жизни, — продолжает Филос. — Но я ничего не забыл.