Читаем Доминик полностью

За вычетом этих первых часов, связанных, как видите, с посмертными воспоминаниями дружбы, которая родилась в тот день, а теперь умерла горькой смертью и без надежды на воскрешение, прочие мои школьные впечатления не будут занимать нас. Если три последующих года моей жизни до сих пор представляют для меня какой-то интерес, то это интерес иного свойства и предмет его – отнюдь не школьные страсти. Итак, чтобы покончить с жалкой личинкой, именуемой школьником, скажу вам, пользуясь педагогической формулой, что я стал хорошим учеником, и притом невольно и безнаказанно, то есть не претендуя на это звание и никому не в обиду; что мне предсказывали, помнится, успехи в будущем; что мое постоянное недоверие к самому себе, совершенно искреннее и вполне явное, оказало то же действие, какое оказала бы скромность, и мне прощали доказательства моего превосходства, которые самого меня трогали очень мало; в заключение добавлю, что эта черта, полное отсутствие самопочитания, уже тогда предвещала особый склад ума, строгого или пренебрежительного по отношению к самому себе и обреченного с ранних лет пристально вглядываться в себя, уяснить свою истинную цену и вынести себе приговор.

В доме госпожи Сейсак было не очень-то весело, как я уже говорил, а в самом Ормессоне и подавно. Вообразите себе крохотный городок, набожный, пригорюнившийся, ветшающий, затерянный в провинциальной глуши, своего рода тупик, ничем не примечательный, день ото дня все более безжизненный, все более поддающийся сельской отрешенности; промышленности нет, торговля мертва; буржуазия живет на ренту, считая каждый грош, аристократия дуется; днем на улицах пусто, ночью на бульварах темно; озлобленное молчание, нарушаемое лишь колокольным звоном; и каждый вечер в десять часов большой колокол церкви святого Петра зовет на покой город, уже почти полностью погрузившийся в сон, не столько от усталости, сколько со скуки. Длинные аллеи, засаженные великолепными сумрачными вязами, окружали Ормессон тенистым и угрюмым кольцом. Я проходил по ним четырежды в день, когда шел в коллеж и когда возвращался домой. Путь этот, не самый короткий, но наиболее согласный с моими вкусами, помогал мне чувствовать себя ближе к деревне: я видел уходящие вдаль ноля, они тянулись на запад, унылые или приветливые, зеленые или обледеневшие, в зависимости от времени года. Иногда я шел к реке, впечатления были в том же духе: желтоватая вода в непрерывной ряби, бегущей против течения и вызванной напором морского прилива, который давал о себе знать даже здесь. Влажный ветер приносил запахи смолы, конопли, сосновых досок. Все было однообразно и уродливо, и ничто, в сущности, не могло заменить мне Осиновую Рощу.

Моя тетушка была по духу воплощением своей провинции, питала пристрастие ко всему старомодному, боялась перемен, терпеть не могла шумные новшества. Благочестивая и светская, безупречно простая в обращении и вместе с тем достаточно величавая, совершенная во всем, даже в небольших причудах, она устроила свою жизнь согласно двум правилам, которые, по ее словам, были семейными добродетелями: преданность законам церкви, уважение к законам света; и в исполнение этого двойного долга она умела вложить столько непринужденного изящества, что ее благочестие, отнюдь не напускное, было как бы всего лишь одним из проявлений ее светскости. Гостиная ее служила той же цели, что и весь привычный уклад жизни: то было что-то вроде постоянного и радушного приюта для тетушкиных воспоминаний и наследственных пристрастий, которым каждый новый день грозил, хоть и не очень явно, новой опасностью. Тетушка принимала у себя, особенно воскресными вечерами, немногих уцелевших представителей своего прежнего общества. Все они принадлежали миру свергнутой монархии, все сошли со сцены с ее падением. Революция, которую они видели вблизи, которая была для них общим источником и памятных историй, и обид, наложила на всех одинаковый отпечаток, подвергнув одним и тем же испытаниям. В гостиной тетушки вспоминали нелегкие зимы, прожитые вместе в цитадели ***, нужду в дровах, казармы, где спали на полу, занавески, из которых шили одежду детям, черный хлеб, который приходилось покупать из-под полы. Неожиданно для самих себя улыбались тому, что некогда вызывало ужас. Старческое благодушие охладило гнев самых непримиримых. Жизнь вновь пошла своей чередой, исцеляя раны, восстанавливая разрушенное, приглушая старые сожаления либо погребая их под новыми. Здесь не плели заговоров, здесь понемногу злословили, выжидали. А в одном углу гостиной стоял ломберный стол, предназначенный для детей, там перешептывались, шурша картами, представители молодости и будущего, то есть неизвестности.

В тот же день, когда я познакомился с Оливье, я, вернувшись из коллежа, поторопился сообщить тетушке, что нашел себе друга.

– Друга! – повторила госпожа Сейсак. – Милый Доминик, не слишком ли вы поспешили? Известно ли вам его имя? Сколько ему лет?

Перейти на страницу:

Похожие книги