Затем начался марш. Тысячи солдат – многие были уже стариками – гордо шагали, шеренга за шеренгой, а оркестр исполнял популярные в годы Великой войны мелодии; каждая колонна возлагала венок. Как всегда, Дэвид и его семья высматривали отца Сары, но так и не увидели его. На ступенях Кенотафа остались красные пятна, свастика Роммеля бросалась в глаза среди венков. Дэвид размышлял о том, что это были за демонстранты. Скорее всего, из какой-то независимой группы пацифистов – члены Сопротивления стреляли бы в Роммеля; они перестреляли бы всех нацистов в Британии, если бы не боялись репрессий. В любом случае стоило пожалеть бедолаг, которым предстояло избиение в допросном центре особой службы, а то и в подвале Сенат-хауса, здании, где помещалось германское посольство. Поскольку объектом нападения был Роммель, английская полиция могла передать виновников немцам. Дэвид испытывал чувство бессилия. Он даже не перечил Стиву. Следует оставаться под прикрытием, никогда не выступать из ряда, стараться играть роль образцового гражданского служащего. Особенно с учетом прошлого семьи Сары. Дэвид ощутил приступ беспричинного раздражения против жены.
Его взгляд вернулся к ветеранам. Пожилой мужчина лет шестидесяти, со строгим и вызывающим видом, проходил мимо, гордо выпятив грудь. На одном борту пиджака был ряд медалей, зато на другой красовалась желтая звезда Давида, крупная и блестящая. Евреи предпочитали не выходить на передний план, не привлекать внимания, но этот старик бросил вызов здравому смыслу, выйдя на марш с приметной звездой, хотя мог обойтись маленькой звездочкой в петлице, как и все евреи в то время, – очень скромно и по-английски.
– Жид! – крикнул кто-то.
Ветеран даже ухом не повел, в отличие от Дэвида, которого захлестнула волна гнева. Он отдавал себе отчет, что по закону тоже обязан носить желтую звезду и не может работать в правительственном учреждении, – евреям запрещалось занимать подобные должности. Но из всех людей только отец, находившийся в двенадцати тысячах миль от этого места, знал, что мать Дэвида – птица редчайшей породы: ирландская еврейка. Теперь в Британии наполовину евреи причислялись к евреям, а за сокрытие своей национальности полагалось бессрочное задержание. Во время переписи 1941 года, когда от людей впервые потребовали указать религиозную принадлежность, он назвался католиком. Так же он поступал всякий раз, когда обновлял удостоверение личности, и во время переписи 1951 года, в которую включили вопрос о том, не был ли евреем кто-нибудь из родителей в первом или втором поколении. И хотя Дэвид старался загонять эти мысли вглубь, иногда он просыпался в страхе посреди ночи.
Остальная часть церемонии прошла без помех. Встретившись с Джимом, отцом Сары, члены семейства отправились в Кентон, где Дэвид и Сара занимали дом в псевдотюдоровском стиле – отдельный, но имевший общую стену с соседским домом. Там Саре предстояло накрыть обед для всех. Джим узнал о случае с краской от родственников, хотя и заметил красные пятна на ступенях Кенотафа. Джим почти не говорил о происшествии по пути домой, так же как Сара и Дэвид, зато Айрин и особенно Стив просто кипели от возмущения. Когда они вошли в дом, Стив предложил посмотреть новости и узнать, что там говорят про нападение.
Дэвид включил телевизор и развернул к нему кресла. Ему не нравилось, что в большинстве домов мебель теперь расставлялась в зависимости от расположения экрана; за минувшее десятилетие аппарат, который кое-кто все еще называл «идиотским ящиком», появился у половины жителей страны – наличие телевизора стало границей, отделяющей богатых от бедных. Он стремительно подчинял себе жизнь нации. Новости еще не начались, показывали детский сериал, экранизацию какой-то приключенческой книжки про Бульдога Драммонда, где фигурировали отважные герои империи и коварные туземцы. Сара подала чай, Дэвид пустил по кругу пачку сигарет. Он бросил взгляд на Джима. Тесть, хотя и превратился в пацифиста после Великой войны, неизменно участвовал в парадах на Поминальный день: при всей своей ненависти к войне он воздавал почести старым товарищам. Дэвиду было интересно, что он думает о происшествии с краской, но понять что-либо по маске-протезу было невозможно. Протез был хорошим – плотно сидящий, телесного цвета; имелись даже искусственные ресницы вокруг нарисованного плоского глаза. Сара призналась однажды, что когда она была маленькой, тогдашняя отцовская маска, примитивная, из тонкого листа железа, пугала ее. Когда отцу случалось усадить ее на колени, она начинала реветь, и Айрин забирала ее. Мать называла Сару жестокой, противной девчонкой, но Айрин, четырьмя годами старше сестры, обнимала ее и говорила: «Не надо так делать. Папа не виноват».