Вначале эти посещения утомляли меня, казались бессмысленными, но понемногу я постигал их тайный смысл. В угасших глазах матери постепенно исчезало безразличие ко всему окружающему, в них появилась озабоченность, она беспокоилась за отца, который вот уже сколько дней не ходит на работу, а ведь это может вызвать недовольство; она стала замечать, что я почти ничего не ем, и все упрашивала меня:
— Поешь, родной! Ну съешь чего-нибудь. Смотри не заболей…
И я со страхом думал о том, что недалек тот день, когда она спросит:
«Когда же ты в школу пойдешь, сынок?»
Вот уже пятнадцать дней я не хожу в школу.
Чко почти все время со мной, а Шушик каждый день приносит свежие цветы, и мы вместе с ней ходим на могилу Зарик. И Чко и Шушик рассказывают о школе, рассказывают много такого, отчего я прихожу то в отчаяние, то вновь загораюсь надеждой.
Они рассказали, что комсомольское собрание обсудило вопрос поведения Чко и не только не вынесло ему выговора, но и, к удивлению Газет-Маркара, избрало Чко членом бюро комсомольской ячейки. Его кандидатуру выдвинул секретарь партячейки нашей школы — учитель Айказ Миракян. Они рассказали, что то злополучное собрание так и не приняло какого-нибудь определенного решения по моему вопросу, и Газет-Маркар действительно был вынужден исключить меня из школы в административном порядке, без согласия педагогического совета, и что потом выступил Айказ Миракян и спокойно сказал:
«Вопрос ученика Рача Данеляна — не частный вопрос, и, по мнению партячейки, им должны заняться высшие инстанции».
Все это хорошо, но из школы-то меня выгнали, и недалек тот час, когда я вынужден буду сообщить родителям эту тяжелую весть.
Как-то вечером к нам зашел товарищ Папаян.
Он не приходил со дня похорон Зарик. Шап сказал, что он болеет. Товарищ Папаян выглядел бледным, похудевшим, но, как всегда, был тщательно одет.
Пробыл он недолго. С трудом выговорил слова утешения отцу и матери и перед уходом не терпящим возражения тоном сказал мне:
— Жду тебя завтра утром.
На другое утро я вышел из дому.
Улица казалась мне чужой, но не потому, что она изменилась, а потому, что она вовсе не изменилась. Как всегда, по узеньким улочкам шли куда-то люди, а возле наших ворот самый младший братишка Погоса показывал другому малышу на летящих высоко в небе голубей, праправнуков погосовских голубей. По улице, где жил Папаян, проходил отряд октябрят, какой-то мальчик, похожий на Шапа, шагал впереди отряда с грохочущим барабаном, а десятки Шапов и Нунуш нестройно распевали старую, давно знакомую песню:
Все было прежним, давно знакомым и родным, но каким все это казалось мне ненужным, а улицы — такими пустыми…
Поднялся по деревянной лестнице, постучался.
— Войдите! — послышался голос Егинэ.
Через минуту она уже обнимала меня, а Шап, как волчок, вертелся вокруг и радостно кричал:
— Рач! Рач! Рач!..
Егинэ и товарищ Папаян усадили меня за рояль.
— Играй, — приказал учитель.
— Не могу…
— Играй.
Еще не было случая, чтобы я ослушался его. Я невольно протянул руки к инструменту, но тут же отдернул их, почувствовав холод клавиш.
— Играй.
И я заиграл. Взял аккорд, другой, потом все смешалось. Что я играл, и сам не знаю, только смутно чувствовал, что рассказываю товарищу Папаяну, Егинэ, Шапу, рассказываю всю свою жизнь, с того самого дня, когда по нашей пыльной улице прокатил экипаж и сын керосинщика Погос уцепился за него, а я, едва научившись говорить, закричал на всю улицу: «Файтон-кнут, файтон-кнут!»
Я ударял по холодным клавишам, белым и черным, как прожитые мною дни, ударял, и каждый удар воскрешал в памяти картины прошлого, знакомые и дорогие; улыбалась Зарик, Вардан-Карапет угощал краденой черешней, Мариам-баджи целовала меня и говорила: «Сватушка ты мой родненький…»
Потом началась буря в школе.
Громовым аккордом я ударил по методам «Умерла — да здравствует»…
А затем цветы и свечи, и мать, рухнувшая, как подрубленное дерево…
Я играл. Слезы катились по щекам, а на сердце становилось легче, перед глазами появился улыбающийся Шап, мой хороший, добрый маленький друг, большеголовый, худенький, настоящий головастик. В его глазах я видел тысячу улыбок, видел прекрасную жизнь, прекрасную, несмотря на то что все еще существуют в ней Газет-Маркар и Асатур Шахнабатян…
Я играл и не догадывался, что рождается мое первое сочинение, которое станет для товарища Папаяна самым дорогим подарком…
Я замолк, усталый и успокоенный, слез больше не было.
Папаян закрыл нотную тетрадь:
— Иди домой, с завтрашнего дня возобновишь занятия с ребятами.
И вдруг случилось неожиданное: в его глазах блеснули слезы, дрожащими руками он обнял меня, прижал к груди и сказал изменившимся голосом:
— Иди, дорогой…
ВСТРЕЧА
Шап не отставал от меня. Он непременно хотел увидеть Нунуш, которую я каждый раз ставил ему в пример:
«Нунуш так бы не сделала, Нунуш все понимает».
«Подумаешь…»
«Да, все понимает, не то что ты…»
Он обиженно замолкал.
И однажды вслед за мной он явился в интернат.
Ребятишки были на прогулке. В знакомом зале дожидалась меня Нунуш.
Шап косо взглянул на девочку: