Холодков даже зажмурился от неожиданного удара, а когда открыл глаза, увидел варварски обстриженный Аркашкин затылок и его замурзанные шорты, подобранные на итальянской или еще какой-нибудь помойке. Можно было, конечно, дать ему под зад или влепить по шее, но Холодков подавил в себе это желание. На протяжении их прогулки он еще несколько раз пытался рассказать ребенку то о временах Средневековья, то о повадках моря, но каждый раз Аркаша радостно и напористо уличал его в невежестве, потому что он, Холодков, никогда не держал в руках настоящей Средневековой реторты, а дядя Сеня сам заказывал ее на фабрике для картины «Знамя кузнеца Мультитутиса»; он не спускался на дно морское в подводной лодке, которая участвовала в съемках фильма «Верить нашему человеку», и не знал, какие трудности возникали при съемках этого фильма.
— Вообще, делать настоящее искусство очень трудно, — со вздохом сказал Аркаша, и Холодков поспешил с ним согласиться.
По ходу прогулки выяснилось также, что дядя Сеня был близко знаком с самим Тихоновым, с самим Санаевым, с самим Кузнецовым, с самим Озеровым, с самим Курляндским и Хайтом, который сочинил «Ну, заяц, погоди!». Холодков опускался все ниже в собственных глазах и наконец окончательно сник, потому что он не видел фильм «Верить нашему человеку», не был знаком почти ни с кем из знаменитых людей. И даже не был знаком с дядей Сеней, который делал искусство, не щадя своих сил.
— А все-таки труднее всего было снимать «По велению совести», — доверительно сообщил Аркаша, и тогда Холодков вдруг почему-то повеселел. Он посмотрел на древний, неколебимый Карадаг, на синее море внизу, на белый пароходик, с которого полуграмотный голос бывшего литфондовского культурника рассказывал о потухшем вулкане и о хозяйственном подвиге Максимилиана Волошина, построившего для советских писателей дом творчества. Потом он улыбнулся сыну и сказал заговорщически:
— Да, старик, вот это был фильм! По большому счету!
— «По велению совести» — настоящее кино, — сказал Аркаша серьезно. — Золотой фонд.
Левый критик с женой подходили к столовой. Жена была большая, очень русская и такая образованная, что, глядя на нее, он каждый раз удивлялся — неужели все это досталось ему одному, за что, за какие такие заслуги. Иногда, впрочем, он приходил к мысли, что не могло же все это, так много всяких достоинств, достаться ему совсем уж незаслуженно. И тогда он начинал видеть и свои заслуги тоже: все-таки он был очень талантливый критик, хлесткий и стойкий в борьбе, и он был порядочный человек. В свои тридцать с небольшим он уже успел немало, у него была твердая репутация левого критика, и его слово стоило много. Он все время печатался, хотя не раз выходил за рамки и позволял себе черт-те что. Это было чудо. Так ему казалось, во всяком случае, так казалось и многим его сторонникам. Единственный человек, который не был правым и при этом все же хулил его, был Элик. Но Элик был озлобленный неудачник. Элик был недолеченный псих-шизофреник. Элик говорил, что секрет в том, что он все-таки никогда не выходил за рамки. А если когда-нибудь и вышел, то в очень частной беседе, может быть, в спальной. И так тихо, что не слышала даже жена. Так он вещал на всех перекрестках, этот Элик, но он все-таки был псих, шизофреник. У шизофреников теряется здоровое чувство самосохранения, притупляются нормальные инстинкты. Им хочется вопить. А вопли их неприятны. Неприятны простым, нормальным людям, которым все давно понятно и известно. Зачем кричать? Человек должен не кричать, а писать. Он должен хорошо писать. И печататься, потому что люди ждут левого слова. Ждут хлесткой насмешки и сатиры. Ждут намека — тысячи и тысячи интеллигентных читателей этого ждут. Именно для них приходится отстаивать каждый намек, доказывать, что здесь нет ничего, ни на копейку никаких намеков. Но они же обладают огромной общественной силой, эти намеки. Хорошо, что люди талантливые это ценят и понимают. Тот же Леня Евстафенко. У него бывают колебания и компромиссы, но он человек, несомненно, очень талантливый. И он человек прогрессивный по природе. По требованиям таланта…
— Смотри, — сказала жена.
У самого входа в столовую, в двух шагах от навеса стояла большая группа славянофилов.
— Я не поздороваюсь, — сказал левый критик.
— Это будет уже слишком, — сказала жена.
— Нет, нет, я не поздороваюсь… — сказал маленький левый критик. — Пусть знают, что есть на свете принципиальные люди.