Это было, как прыжок с парашютом. Как рывок с гранатой через бруствер окопа («Хорошее сравнение, надо запомнить», — подумал маленький критик). В последнюю минуту, уже хватаясь за ручку двери, левый критик поймал взгляд Мити Двоерукова, и ему стало не по себе. Этот Митя был приятный парень, и к тому же талантливый парень, единственный из них, кто писал. Кто мог писать. Остальные были неудачники и подельщики, для которых славянофильство было палочкой-выручалочкой, спасительным братством бездарей. Но Митя хорошо писал. К этим правым он примкнул только из-за своих деревенских симпатий. А может, из-за своих издательских трудностей тоже. Ко всему прочему это их упущение, упущение со стороны порядочных людей. Правильно говорит Субоцкий — за каждого человека надо бороться… Интересно, что подумал Митя, когда с ним вот так не поздоровался порядочный человек. Это ведь как плюнуть в человека — не поздороваться. Или как положить камень в его протянутую руку. А мама говорила, что нельзя не подать нищему, даже если девять нищих из десяти пропойцы. Десятый может оказаться голодным, а ты откажешь в гривеннике голодному. Так вот, вместо того, чтобы устраивать дорогостоящие тесты на голод, ты должен просто раздать рубль мелочью. Так говорила мама.
— Ну, ты им врезал, — сказала жена. (Удивительно хлесткий и точный у нее язык!) — Ну, ты им врезал… Будут знать, что думают о них порядочные люди.
— Да, но там был Митя Двоеруков… — Левый критик рассеянно ковырял вилкой салат.
— Ну и что Митя? — сказала жена. — Будет знать, с кем водиться. Так ему и надо.
Все-таки женщины принципиальнее нас. Они умеют драться. Мы должны учиться этому у женщин.
Левый критик повеселел и стал энергично очищать картофелину. Все-таки что-что, а картошку в мундирах еще не разучились печь в Коктебеле!
А Мите Двоерукову и правда вдруг стало обидно. Он долго себя уговаривал, что ему начхать на этого пигмея из Ленинграда с его убогими откровениями на уровне «молодежной прозы», с критиканскими фразочками и шуточками. В высшей степени наплевать… а все же почему-то обидно. Это, наверно, все из-за Валерки. Говорят, что он сущий бандит, торгаш, выжига. И полная бездарность. Как он примазался к движению? Впрочем, они ведь пока всех берут. Вот Хрулев, тот не бездарность. Интересный мужик. Лентяй, конечно, так ничего и не написал после литинститута, пошел по должностям, теперь и вовсе ничего не напишет, но с ним хоть не скучно…
Когда этот плюгавый из Ленинграда проходил, они как раз говорили про этих, вроде него.
— Все произошло из-за отсутствия поля деятельности, — сказал Хрулев. — Представляете, закрылась сфера торговли, нет частной инициативы. И вот огромная масса грузин, армян, евреев, особенно евреев, идут в искусство. Естественно, что там они тоже занимаются торговлей, захватывают рынок, чутко реагируя на спрос. А грузины, армяне — Боже, куда только не обращается их взор… Вместо того чтобы своевременно обеспечить столицу свежими фруктами и цветами… Так вот, пока наш неповоротливый, хотя и талантливый, русский лежебок сочинит первые четыре строчки о весне, какую-нибудь там грозу в начале мая, они уже своевременно, загодя сдали ее в набор под знаком Первомая: «Люблю я праздник Первомая, аплодисментов первый гром…»
— Не пускать, да и только, — сказал Валерка. — А можно еще и отпиздить…
Он так выразительно постучал кулачищем по своей бычьей шее, что все невольно рассмеялись. Вот в это самое время и протопал этот маленький левачок из Ленинграда со своей, и так что-то стало Мите тошно…
— Пошли, что ли, до палатки дойдем… — сказал он. — Сухого по стакану…
На набережной, у палатки, расставив стаканы вдоль барьера, громко рассуждали местные, по обычаю нетрезвые, — коктебельские мужики. Митя с удивлением услышал, что речь идет о поэтах.
— У поэтов у их тоже. Думаешь легко… — говорил смуглый мужик с лодочной станции, бывший Валеркин хозяин. — Вон у Петровны жил поэт. Он говорит, пока книжка не выйдет, ничего тебе не заплотют. А ее другой раз по году ждут. И по два. И по три.
— Ну уж, по три.
— И по четыре. Он же говорил. За книжку, конечно, могут ему дать две тыщи.
— Большие деньги.
— Как же, большие. На три-то года. По семьдесят рублей в месяц и то не выйдет. А у их же расходы.
— Ну да, «Столичная», они же в столице.
— Конечно. Еще и с надбавкой… В два раза по-ресторанному.
Митя был растроган таким народным вниманием к трудностям литературы, растроган вторым стаканом кислого сухого вина, послеполуденным теплом и светом, ветерком с моря.
— Эва, — сказал Хрулев, тоже внимательно слушавший разговор у барьера. — Как пишет пресса, народ любит свою литературу, внимательно следит за ее успехами…
— А все же толку мало от кислятины, — сказал смуглый мужик. — Давай-ка, Васек, сгоняй в «новый» за «чернилами». Две «гнилушки» и раздавим…
— Народ-языкотворец, — сказал Хрулев. — Чудо-народ. «Чернила» — это, надо понимать, крепленое, которое руль бутылка…
— Вздрогнем, братцы, — сказал Валерка и вдруг заспешил разлить вино.