Никому другому я никогда не говорила таких вещей – «с большим вкусом». Я ненавидела то, каким хамелеоном стала, как немедленно начинала растягивать слова при разговоре с Жаннеттой, переходила на рубленые английские фразы с нашим садовником и на фальшивый британский теперь с Берндом. Происходило это подсознательно, а значит, избежать этого было еще труднее. Куда делся мой собственный голос? Единственным голосом, за который мне удавалось держаться во всех наших переездах, был мой певческий, но когда я пела? В машине, на одиноких прогулках по сингапурскому Ботаническому саду, если вокруг никого не было видно. В детстве и даже позднее, когда пела в группе «Иерихон!» в колледже, предполагалось, что я смогу сделать карьеру с моим чистым сопрано. Я знала, что именно этого больше всего хочет от меня мама. Ее всегда радовал певческий успех Айви, но в равной мере и пугал, как всех нас. Полагаю, она верила, что я, если вдруг прославлюсь, останусь такой же благонравной и скучной, какой была в церковном хоре. Мысль об этом всегда нагоняла на меня невероятную тоску, в основном потому, что скорее всего была правдой. Конечно, я завидовала годам полуизвестности Айви, но что она могла бы предъявить теперь? Три компакт-диска, изредка письмо от поклонника, воспоминания – в тихой кухне в Миссисипи – о толпах, выкрикивавших ее имя. В те дни Айви большей частью была над подпевках в рекламе автомобилей и демонстрационных записях музыки-кантри. Пение всегда являлось моим основным талантом, тем, что я любила больше всего, и поэтому я окончательно решила сохранить его для себя. Я никогда не хотела запятнать его провалом или полу-успехом.
Бернд кивал: как всегда с ним, мой внутренний монолог выплеснулся наружу.
– Спой что-нибудь, – предложил он.
– Нет, нет, – начала я краснеть.
– Пожалуйста.
– В другой раз.
– Будь уверена, я не забуду.
Это частичное обещание новой встречи, во время которой могло бы открыться что-то личное, показалось нам обоим одновременно и пугающим, и успокаивающим, и мы замолчали.
Я знала, что нам следовало бы передвинуться в тень из-за угрозы рака, вызываемого загаром, и из-за дыры в озоновом слое, но мне не хотелось. В Сингапуре безжалостное тропическое сияние солнца воспринималось как помеха, еще одна трудность иностранной жизни. Но здесь, на Кох Самуи, где больше нечего делать, как только нежиться в этом сиянии, не было продуктов, которые требовалось тащить через автостоянку, и футбольных матчей, на которых следовало присутствовать, поэтому лежание на солнце не казалось страшным.
– Жаркое Рождество напоминает мне о доме, – сказала я Бернду, возвращаясь на более безопасную почву. – Не такое жаркое, как здесь, но я помню, раза два на Рождество в Миссисипи мы выходили на улицу без курток. А в какие-то годы ездили на Рождество к моей бабушке, во Флориду. Так что в этом смысле Кох Самуи вполне подходит.
– Я пишу стихотворение о странном ощущении Рождества здесь, о разобщенности, – произнес Бернд. – Звуки рождественских гимнов, перебиваемые криками попугаев, песчаные замки вместо снеговиков…
Я не любила, когда Бернд говорил о поэзии. Это казалось безнадежным. Я предпочитала видеть его консультантом по поведению, удивительно четко выражающим свои мысли, с поразительным словарным запасом, а не бардом-любителем. В последнем семестре он даже вел после занятий класс по литературному творчеству, который Ли высмеяла как-то раз за ужином.
– Он тоже пишет стихи, вместе с учениками, и зачитывает их вслух, ты можешь представить? – ахала Ли. – Дэвид сказал мне, что одно из них было о матери Бернда, как она застукала его…
– Довольно, – оборвала я.
Втайне я была довольна, что Ли избегала этого класса; во мне таился страх, что Бернд может влюбиться в мою более юную версию. Но Ли ненавидела литературное творчество любого рода: она любила факты. В воскресенье утром они с Крисом прочитывали «Геральд трибюн», а затем обсуждали последние события. От моих взглядов отмахивались, как от сентиментальщины.
Мне просто хотелось коснуться его. Пыткой было освободиться от школьных стен, отдыхать вместе, вероятно, на самом романтическом острове мира и оставаться в пристойно платонических отношениях. И словно чтобы подкрепить данный факт, к нам подбежала Гнусная Ребекка, тощая и с плохими зубами.
– Элиз, какой замечательный сюрприз! – воскликнула она, удерживая на весу огромную тарелку с рыбой и чипсами. Она расстелила рядом со мной полотенце, болтая о чудесном массаже. – Я должна дать тебе имя этой массажистки, – не унималась она и предложила нам жареной рыбы. Похоже, мое присутствие нисколько ее не пугало, что показалось мне оскорбительным.
Через десять минут появились Крис и Ли. Крис обменялся рукопожатием с Берндом, а затем обсудил с Ребеккой рост цен на товары, прежде чем указать на то место на пляже, где они с Ли оставили свои полотенца.
– Мы собираемся окунуться, – сказал он.
Ли к нам даже не подошла: она уже плескалась в воде, занимаясь бодисёрфингом. Мне вдруг остро захотелось быть с ними, с ней. Я порадовалась этому чувству.