Тут я отчего-то вспомнил, что есть такой небольшой городок Чернь, более известный тем, что неподалёку от него находится Бежин луг, и, собственно, в этом уезде происходит действие «Охотничьих рассказов». И двух тургеневских подпасков голоса… Да уж известно, что с чем они путают, дураки.
У дороги там стоит серый памятник Тургеневу и Толстому, похожим на Маркса и Энгельса.
В здании бывшей бумажной фабрики давным-давно открыли крохотный музей. Директор его была прекрасная женщина.
— Чернь, — говорила она, — райское место для вас, писателей! Фет, Толстой, Тургенев… Они так любили эту землю, тут писали, даже дуэль назначили именно у нас, на чернской земле!
Но надо вернуться: для нас, не-современников Толстого, людей уже даже не XX, а XXI века, приобретают особый смысл не только мелкие детали художественных образов, но и детали жизнеописания людей, бытовые приметы времени.
Вот чудесное выражение: «Денщик рубил огонь». Оно означает, что денщик бил по кремню стальным жалом кресала, высекая искры, искра попадала на пропитанный селитрой трут, а от тлеющего трута зажигали далее упоминающиеся Толстым серники. Это своего рода протоспички — лучины с серной головкой, вспыхивавшей от трута; от трения она не загоралась. Иногда серники звались «маканки» — по процессу нанесения расплавленной серы. Интересно, что в том самом 1812 году появились так называемые спички Шапселя, головка у которых состояла из серы и бертолетовой соли. Их зажигали лупой или капали на них серной кислотой. Это было неудобно, пожароопасно и дорого, но фосфорные спички появились гораздо позже, во времена юности Толстого, и навек вошли в историю своей ядовитостью. Белый фосфор, растворённый в воде, был ядом, и «она отравилась спичками» стало ходовой развязкой бульварного романа. Первые безопасные спички стали делать в 1851 году братья Лундстрем в Швеции…
Пушкин писал как очевидец, Толстой пишет об Отечественной войне и отечественном мире как путешественник, отправившийся в прошлое, рассказывающий публике об увиденном, но он не в силах удержаться от интерпретации. Это просто невозможно.
Есть известное место в романе, когда «государь велел подать себе тарелку бисквитов и стал кидать бисквиты с балкона»[48]
. Это один из самых рисковых эпизодов «Войны и мира»: молодой Ростов наблюдает давку народа за бисквитами, сам бросается за ними, и это как бы карикатура на власть, спустя много лет отзывающаяся в сознании современного читателя Ходынской катастрофой, — в Ясной Поляне на полке до сих пор стоит подарочная кружка, одна из тех, за которыми давился народ на Ходынском поле. Но Толстой пишет свой роман задолго до коронации Николая II, просто иллюстрируя идею бессмысленности власти в момент исторического выбора.Судя по всему, Толстой выдумал этот эпизод. Более того, сцена с бисквитами стала поводом для особых претензий к роману. Сразу после публикации П. А. Вяземский написал мемуар «Воспоминания о 1812 годе», в котором и говорил о недостоверности сцены. Толстой отправил в «Русский архив», напечатавший Вяземского, свой ответ, где утверждал: «Князь Вяземский в № „Русского архива“ обвиняет меня в клевете на характер и<мператора> А<лександра> и в несправедливости моего показания. Анекдот о бросании бисквитов народу почерпнут мною из книги Глинки…»[49]
Редактор «Русского архива» П. И. Бартенев этого эпизода в «Записках о 1812 годе Сергея Глинки, первого ратника Московского ополчения» не обнаружил. Оттого ответ Толстого не попал на страницы журнала, но Толстой настаивал на том, что всё написанное — след подлинных событий.Комментаторы толстовского текста ссылаются на Эйхенбаума, который обнаружил нечто похожее в книге А. Рязанцева «Воспоминания очевидца о пребывании французов в Москве в 1812 г.», вышедшей в 1862 году: «…император, заметив собравшийся народ, с дворцового парапета смотревший в растворенные окна на царскую трапезу, приказал камер- лакеям принести несколько корзин фруктов и своими руками с благосклонностью начал их раздавать народу». Эйхенбаум считал, что Толстой «описывал эту сцену на память и заменил фрукты бисквитом»[50]
.Вероятнее другое: идеи Толстого требовали этой сцены (а она то и дело повторяется в разных странах и в разные времена), она ему была нужна, была естественна — и вот появилась.
Нельзя говорить о небрежности Толстого, он вовсе не вольно обходится с источниками (на бытовом языке это означает, что он дурно с ними работает). Нет, он сознательно проламывается сквозь историческую скорлупу твёрдых знаний. К примеру, он пишет о том, что «действия Понятовского против Утицы и Уварова на правом фланге французов составляли отдельные от хода сражения действия»[51]
, но это не так, он спорит с общественным мнением, ко времени написания «Войны и мира» воспринимавшим Бородинское сражение как результат гениальных решений Кутузова. А в рамках идей романа лучше бы оно было результатом хаотических движений войск, подчинённых лишь провидению. Провидение у Толстого, тот самый русский Бог, несёт более смысла, чем исторические свидетельства.