Оказалось, что гигантский шар на горе, сделанный из листового алюминия, внутри полый. Он крепился к постаменту тремя болтами. От порыва сильного ветра болты, наконец, лопнули, и шар покатился по безлюдной вечерней улице. В небе бушевали всполохи, страшный шар катился под уклон. Блики сверкали на его поверхности. Нетрезвые обыватели застыли у окон со стаканами в руках и перьями зелёного лука во рту. Земля стронулась с места и, не найдя точки опоры, пошла вразнос.
Лаврентий спал, и наточенный топор отделял его от мира, как меч от Изольды.
Ну а другие путешественники, посетившие этот город в иные времена, рассказывают эту историю по-своему. Знатоки и вовсе говорят, что шар не мог катиться в эту сторону, — но нам-то что до того? Предание всегда обладает большей красотой, чем действительность.
Циолковский, безусловно, гений места Калуги, хотя родился в Рязанской земле. Одновременно он икона советской космонавтики, что-то вроде Иоанна, предтечи спасителя Королева. Судьба икон всегда незавидна, да и судьба всякого предтечи — тоже. Посмертная история Циолковского чем-то напоминает историю Чернышевского, да не того, что мы знали со школы, а того, что был описан Набоковым. Набоковский герой получает в качестве рецензий на свою книгу о критике-демократе целый ворох бессмысленных статей и среди прочих отзыв Кончеева, читай — Ходасевича: «Он начал с того, что привёл картину бегства во время нашествия или землетрясения, когда спасающиеся уносят с собой всё, что успевают схватить, причём непременно кто-нибудь тащит с собой большой, в раме, портрет давно забытого родственника. „Вот таким портретом (писал Кончеев) является для русской интеллигенции и образ Чернышевского, который был стихийно, но случайно унесён в эмиграцию вместе с другими, более нужными вещами“, — и этим Кончеев объяснял
Одни бормочут, что Циолковский — мистик и фёдоровец, другие вострят за этакое ножи, одни отнимают у него лавры автора формулы реактивного движения, другие и вовсе выкидывают его из колыбели человечества.
У Циолковского было четыре агрегатных состояния. Одно состоялось и длилось при царизме — время аскетичных занятий науками и философствований в духе Беме, когда, оторвав глаза от верстака, он видел в небе знамения. Второе — в первые послереволюционные годы, когда Земля соскочила со своей оси и от Солнца оторвался кусок. Тогда всё стало можно, и всякое «не может быть» сбывалось на каждом шагу.
В своё третье состояние Циолковский пришёл после смерти, когда страна искала исторической основы космическим полётам. Циолковский, и так-то удивительно хорошо вписывавшийся в советскую науку, тут оказался как нельзя кстати. Он действительно отец советской космонавтики — именно так.
Покуда советская космонавтика зарождалась, ей нужно было найти идеологического предшественника. На эту роль подходили Кибальчич с реактивной ракетой, нарисованной перед смертью, и Циолковский. Но у Циолковского были заведомо лучшие стартовые условия: советский орден, реклама во время кампании по борьбе с космополитизмом — Россия родина слонов, первый самолет Жуковского (кстати, Жуковский презирал Циолковского несказанно), первый паровоз Черепановых и тут же реактивное движение Циолковского, и проч., и проч.
С этого разгона умные пропагандисты вырезали у Циолковского всего Космического бога марранов, все мыслящие атомы и евгенику и назначили Отцом русской космонавтики — из лучших рациональных побуждений.
Наконец, четвёртое состояние Циолковского явилось широкой публике в тот момент, когда советский космический челнок погиб под стенами своего ангара — точь-в-точь, как корабль аргонавтов.
В этот момент вспомнили о Циолковском как о мистике. Потому что когда разрушена иерархическая система знания, наступает великий час мистиков. Кто написал уравнение — Мещерский или Циолковский, никому не интересно. Теософия и спиритизм, будто радостная весёлая пена, сопровождают подлинную демократию.
Нынешние неграмотные комментаторы, которые не знают разницы между угловой скоростью и линейной и пытаются оправдать критику Эйнштейна Циолковским, просто возвращают Циолковского в его родную мистику.
Константин Эдуардович похож на крошку Цахеса: он не был самозванцем, но всё повернулось так, что раз за разом ему приписывали странные заслуги. Ему, как промышленные области национальным республикам, передали уравнение Мещерского, закрыли глаза на все его кампанелловские безумства. Это был удивительный случай мистика, которого материалистическое государство извлекает из небытия и ставит на пьедестал.
В конце тридцатых, когда выкосили всех материалистов-практиков, звезда Циолковского сияла по- прежнему. Но от упыря Лысенко его отличала жизнь бессребреника и монаха. Циолковский был настоящим наследником Фёдорова — и в том, что его похоронили среди живых, на большой городской площади.