Терехов осекся — только теперь, подробно описывая вслух внешность этого человека, он действительно вспомнил, на кого казался ему похожим Пращур Иван Петрович. Таким — в точности, если учесть возрастные изменения — стал бы в старости доживший до седых волос и лысины Эдуард Викторович Ресовцев. Мужчина, портрет которого висел в кабинете на Шаболовке. Человек, которого Терехов видел вчера в гробу.
— Что делал ваш муж? — спросил он. — Чем занимался? Это все происходило по его вине? И закончилось так, а не иначе, тоже по его воле? Да? Я вас спрашиваю! Мне надоела неопределенность! Игры странные! Я не хотел в этом участвовать! Я не знал! Я не был у вашего мужа в тот вечер! Как он оказался в метро, когда его там не было? Для чего он подсунул мне свой роман и обвинил в том, что я… Какой смысл? Какая цель? Почему этот старик, который тоже… И вы! Чего вы хотите от меня, если знаете, что я не знаю и не могу знать, а вы знаете, но почему-то утверждаете, что я погубил вашего мужа, хотя знаете, что я даже не знал…
Жанна Романовна медленно поднялась, потянулась через журнальный столик, размахнулась правой рукой и изо всей силы влепила Терехову такую пощечину, что у него загорелась левая половина лица, а в мозгу что-то сдвинулось, вспыхнуло и тут же погасло, он тоже поднялся, теперь они стояли друг перед другом, смотрели друг на друга, а потом эта женщина молча, не сводя взгляда с Терехова, обошла журнальный столик, придвинулась вплотную, провела рукой по его щеке, багровой от удара, и будто вобрала боль в себя, а он прижал ее ладонь, видел перед собой ее глаза и читал в них так же ясно, как только что читал текст на бумаге: «Если бы не ты, Эдик был бы жив, — говорила эта женщина, — но то, что было сделано, не могло быть сделано иначе, Эдик захотел этого, потому что понимал, что это необходимо, и когда ты тоже поймешь, будет смысл с тобой говорить»…
— Скажи, — пробормотал Терехов, — ты его очень любила…
— Очень, — кивнула Синицына.
— Значит, меня ты должна ненавидеть…
— Тебя я должна любить, как его, потому что…
— Да? Ну, говори… Потому что… Я понимаю, что ты можешь сказать, но все равно скажи…
— Потому что он ушел, а ты остался. А я…
— А ты…
— Я пришла для него. Значит, для тебя.
— Скажи еще раз: «Он ушел по твоей вине», и я поверю окончательно, и пойду признаваться, но сначала…
— Тебе не нужно никому признаваться. Признаваться в правде — все равно что приравнивать ее ко лжи.
— Чего же ты тогда хочешь?
— А ты?
— Я… Я люблю тебя. Я так давно не говорил эти слова, что они стали как неживые. Как пластырь на губах, который приходится отдирать, чтобы сказать, а губам больно, слова протискиваются между ними, и с них сходит кожа… И с губ, и со слов, и вот они будто обнаженные, ты понимаешь, что я хочу сказать…
Терехов с ужасом подумал, что говорит слишком много, слова действительно были обнажены, губы тоже, и прикрыть наготу можно было только одним способом — Терехов так и поступил: прижался к губам этой женщины, приподнял ее лицо, на правом веке едва заметно пульсировала тоненькая синяя жилка, и он зажмурился, он жмурился все сильнее, а потом перестал ощущать, вообще перестал. Будто его заморозили, остановили жизненные процессы, погрузили в темноту и тишину отделенной от мира камеры — и нужно было ждать, когда все вернется. Когда вернется он сам.
Глава двадцатая
Темнота и тишина были лишь частью мира. Когда он привык к ним — заняло это мгновение или долгие годы? — то понял, что глаза и уши мешали ему, всегда мешали. Зрение и слух, как плотный, расписанный картинками и шуршавший всеми мыслимыми звуками занавес, отделяли его от той сцены, на которой разыгрывались события настоящей жизни.
Занавес раздвинулся, и он ощутил себя таким, каким был всегда. Он еще не понял, каким он был. Нужно было освоиться с новыми органами чувств, новыми способами восприятия. Попытаться вместить открывшийся ему бесконечномерный мир в образы и понятия, к которым привык его ограниченный трехмерием мозг.
Он знал, к примеру, — со знанием было проще, знание содержалось в его структуре, — что примерно три миллиарда лет назад (если отмерять сроки земными годами, на самом деле это не имело значения, но ему было удобнее думать в привычных категориях времени) именно его продуманные и активные действия привели к рождению скопления галактик, занесенного ныне в каталоги под названием Abell 2199.