Приметливость изумляющая, больше никто в низенькой комнате (а рядом в здании были роскошные высокие палаты) не замечал никаких теней — и много ли достоверного знал в те времена Гете о человеке, в чьем кулаке зажаты нити тайной дипломатии Европы, о хромом сластолюбце, покорителе сердец, а попутно и банковских счетов возлюбленных (его побочный сын, сейчас еще десятилетний мальчишка, станет знаменитым художником Делакруа); о мздоимце, нажившем чудовищное состояние данью чуть не со всех европейских дворов; о «величайшем министре иностранных дел века», остроумце, чьи «мо», циничные и блистательные, повторяли в лощеных салонах от Парижа до Петербурга; о епископе–расстриге, который предал церковь, аристократе, предавшем короля, чтобы следом продать революцию; стать подстрекателем кровавой расправы с молодым, кукольно–хорошеньким Энгиенским, а теперь… Нет, ни за что бы не догадаться ни Гете, ии завтракающему за круглым столом повелителю, что именно теперь, здесь, в Эрфурте, затеял «великий камергер»!
Ведь необъятной выглядела мощь империи. И счце расти ц расти ей — катящейся лавине. Нужны были вот эти притушенные набрякшими веками глаза, чтобы ио глухому сопротивлению «континентальной блокаде», по отнюдь не победе, лишь чудом — не разгрому в бойне с русскими иод Эйлау или по разгрому и плену Дюпона в охваченной партизанской герильей Андалузии («Эти проклятые испанские дела!» — бешено крикнул Наполеон, предавая Дюиопа суду), — чтобы но первым трещинкам предугадать, что несется лавина в бездну.
И, может быть, не далее как вчера Шарль Морис Талейран–Перигор князь Беневентский отделил себя от судьбы империи и баловня счастья — ее властителя: не состоялась ли уж первая доверительная беседа с русским царем поздним вечером в голубенькой гостиной хлопотливой княгини Турн–и–Такснс? Возможно, это называется изменой: одной больше, одной меньше; кажется, он стал резидентом Александра, чтобы завтра присоединить к царю и австрийца Меттерниха: слова, слова… Да и этот посетитель, глубокомысленный варварский поэт, в своем фрагменте «Фауст» (торопятся, печатают фрагменты, эскизы, отрывочки — вещь невозможная во Фрапцин без оскорбления чувства изящества и логической завершенности!) — этот Гете что–то забавно срифмовал, конечно, ничего не подозревая, в простоте душевной, насчет пустословия: о вздорящих словами, громоздящих словесные мирообъемлющие системы до небес…
Талейран был начитанный человек.
А властелин… Сейчас он занят только одним: в упор, тяжелым взглядом он в свою очередь пронизывает вошедшего.
Но мановепием волшебного жезла чело императора прояснилось, преобразилось (а статный гость ответил улыбкой).
— Вот — человек! — вдруг громко раздается в благоговейной тишине. Дарю почтительно наклоняет голову. Шелохнулся извилистый рот Талейраиа. Сегодня же стоустое эхо подхватит это евангельское «Ессе homo» — «Се человек», неожиданно отнесенное к немцу Гете! — Сколько вам лет?
— Шестьдесят.
(Ему только пошел шестидесятый — он был почти в точности на двадцать лет старше Наполеона.)
— Хорошо сохранились. Вы писали трагедии?
Но другой версии император сразу же проявил осведомленность: «Я знаю, что вы первый трагический поэт Германии», а Гете со скромным достоинством отвел это: «Ваше величество, вы обижаете нашу страну — мы полагаем, что у нас есть свои великие люди». И назвал Лессинга, Шиллера, старца Виланда. Завязался даже небольшой спор о Шиллере, Гете защищал своего три года назад умершего друга, чья «Тридцатилетняя война» вовсе не понравилась Наполеону (оп разумел, понятно, не сухонаукообразную шиллеровскую «Историю», а трилогию о Валленштейне — «бульварный сюжет!»).
Так или иначе, слово взял Дарю, он счел уместным и своевременным дать похвальную справку о госте, который, очевидно, имел счастье понравиться повелителю. Тут, кстати, возникала возможность выставить в выгодном свете и собственную осведомленность: секретарь, интендант и переводчик Горация, Дарю мечтал об авторитете глубокого знатока литературы. Но странным образом во всем, что он говорил, Гете слышались отголоски благоглупостей берлинских пивных — наших «друзей» берлинцев, иронически (про себя) отметил Гете. Хорошо настороженное ухо — незаменимый предмет для приближенного к источнику могущества, подумал он про Дарю, который, между тем, закончил свою характеристику гостя так:
— Еще он переводил с французского, например, Вольтера «Магомет».
Беспроигрышно! Разве не сам Наполеон требовал, понукал ставить Вольтера и жадно, хмуро ждал, пока движение в зале, все взоры, обратившиеся. к императорской ложе, удостоверят, что в стихах о Цезаре и Магомете, которые, по специальному указанию, особенно рокочуще раскатывал знаменитый Тальма, уловлены сближения с лицом, более могучим, чем те оба, — аллюзии, мы бы сказали!