Читаем Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести полностью

Он никогда не рассказывал подробно об этом свидании. Молчал на расспросы Карла–Августа, герцога, потом — великого герцога Саксен–веймарского и эйзенахского. Лишь пятнадцать с половиной лет спустя продиктовал, отрывистыми фразами, заметку, по словам биографа — «все сглаживающую». Но кое о чем, не удержавшись, проговорился в письмах. Остались записи Талейрана, веймарского канцлера Мюллера, мемуар, изданный во Франции, в Лилле, в половине девятнадцатого века. И мы все–таки можем более или менее восстановить, что было сказано в то осеннее утро — и о чем умолчано.

Воскресное утро. Отдых от работ. Видимо, здесь это не имело ровно никакого значения.

Бой часов: одиннадцать. И тотчас позвали из переполненной приемной, где велел ждать толстый камергер, по виду и по акценту поляк. («Всесмешение!») Очевидно, желали возвести в закон скрупулезную точность! Но у самых дверей перебил дорогу Дарю, озабоченный, с папкой под мышкой, счетчик имуществ, правая рука по контрибуциям и поборам (которому «предстояло причинить столько горя» немцам, — продиктовал Гете в своей заметке), — перед ним распахнулись дверные створки, Гете учтиво отступил в сторону.

Он вошел по вторичному, нетерпеливому зову.

Император завтракал за круглым столом. Кивнул, Гете сделал несколько шагов и склонился — он знал наизусть придворный обиход. И герцогский, и королевский — это само собой. Конечно, и императорский — почему же нет, ничем необычайным не дивил петербургский Александр, танцор, холодный упрямец, плацкомандир, глуховатый херувим, русско–немецкий щеголь с неуловимым взглядом блекло–голубых глаз на рыхло–белом лице; или жердеобразный Франц, австриец, теперь просто австриец, с огорченным выражением, неподвижно застывшим с тех пор, как два года назад мирно скончалась его Священная Римская империя — по воле вот этого, сидящего у круглого стола, третьего императора. Императора Франции? Нет, нет, тут были особенности — «императора французов», а на монетах все еще чеканилось «Французская республика». «Французская республика — император Наполеон»! И с какой смесью подобострастия, мучительно скрываемой брезгливости и почти животного страха являлись на поклон к нему венценосцы, будто отчаянно кидаясь в клетку к хищнику, в львиный ров, — откуда им знать, что еще ненавистнее ему, чем им, всякое напоминание о республике, что не сегодня–завтра будет отдан приказ о переделке чекана монетного двора, и ни о чем, в сущности, он втайне так не мечтает, как о том, чтобы, командуя миром, быть признанным ровней, «собратом» всех их…

И Гете со страстным напряжением вглядывался в сидящего перед ним. Нет, то уже не был Аркольский герой, каким его представил живописец Гро, — юношески гибкий, весь порыв, экстатический взор на худом, решительном, резко, даже угловато очерченном, повернутом к своим солдатам, алебастровом лице. От смерча спутанных волос остался лишь мысок с зачесанным на лоб клоком, черты еще не расплылись, хотя пухлость и залысины лишили их изваянной четкости, не посягнув, однако, на знакомый по медалям античный профиль…

Все внимание Гете поглощено тем, о ком он столько думал. Но каким–то боковым зрением он не выпускал из виду в эти первые мгновения молчания и другого человека. Талейран, справа от императора, стоял поодаль, не так, как Дарю, который, слева, не смел отойти, отклеиться от стола. «Великий камергер» казался бы, вопреки своей репутации, просто уродом — грузный, большеротый, с длинными мучнисто–бледнымн щеками, в пышном, мелко завитом парике, если бы нс глаза, темные, живые, нарочито полуприкрытые тяжелыми веками. И если бы еще не что–то трудно определимое во всей его фигуре. Смесь угодливости со свободой, даже распущенностью, обаятельной любезности с надменностью, почти наглостью? Подчеркнутого самоустранения — «что вы, не мое дело!» — с настороженным, словно из–за засады, выслеживанием малейших подробностей происходящего вокруг? Царедворческая льстивость в опущенных плечах — и усмешка, змеящаяся где–то в уголках рта, презрительно и неровно вскинутые брови… Не в это ли мгновение сложился у Гете поразительный вывод: «Взгляд Талейрана самое непостижимое изо всего, что есть на свете». Не отрешенный, углубленный в себя, как у мыслителя, не любознательный взгляд человека, открытого всем впечатлениям бытия: глаза Талейрана, на что бы пи смотрели, видели во всем только его самого!

И поэту представилось, что позади князя Беневентского он разглядел на паркете легкую тень Мефистофеля.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже