Читаем Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести полностью

Лютовал он, крича: пора–де вывести, с кореньем вырвать, воровство и охальство на синем Дону. Баглай так понял поначалу, что спасти своей, стругов, припасу жалко Дорошу, да и обещанной доли из добычи. Что–то все не возвращались Ермаковы казаки на поклон к нему!

Но — диковинное дело — совсем не про то заговорил Дорош, вовсе в иную сторону повернул. Против атамана Козы повернул — да как еще! И про Савра вспомнил, что бежал тогда, перед турецким нашествием.

— Ну, а Коза? Что Коза, Бурнашка?

Только вроде и занимал Козу, что дымок турецкого тютюна. А когда отговорил Дорош, Коза проворно вынул люльку изо рта, обвел прищуренным глазом круг и проговорил: прав–де Дорош–казак — воровство и охальство на синем Дону выведем сами; о Савре — дело давнее, в те поры, как оно случилось, покрывать его не следовало, да все думы были тогда о другом — как отбить и истребить Касимку–пашу и Девлета–батыра. Однако известно ему, атаману Козе, что в ночь, как бежал Савр, горел в степу костер, и слетелись к тому костру чужие, не низовые люди, и силу взяли из–под руки Ермака, батькой и хозяином его величали. Атаманом же он сам себя поставил, а кто он, Ермак, и откуда, никому не ведомо. Да уж не тот ли огонек–костер светил и Савру в нобеглую его ночь?

— Так всем бы нам, — возвестил атаман Коза, — внять писанному в государевых и боярских московских листах; верно в них писано: смута и поруха вся синему Дону оттого идет, что коренные, низовые казаки больше у себя хозяевами быть не хотят, попустили чужаков–пришлецов силу взять.

Ничего такого, впрочем, и вовсе не стояло в московских листах; Козу это, однако, не смутило. И потому кончил он, оборотись к московским людям: Ермака схватить и в железах под стражей отправить в Москву. Донских же, кто пошел с ним, бить ослопьем.

— С Дону выдавать?!

— Люлька в шуйце, — изобразил Баглай, — десницей хвать булаву. Вот те и Коза!

— А Дорош–то как же?

— Объехал его Коза. Слушает Дорош и хмурится, все к бороде руку тянет. А как внял, откуда все зло, — с того, мол, что низовые у себя больше не хозяева, — ажно взрыкнул, и кулаком погрозил, и перед круг опять выскочил. Знал Коза, каким манком поманить Дороша! И зачал! Ох и зачал же, братикп–шатунки, Дорош! Да вот, слышьте. Кто голытьбу возмутил? Ермак. А казак ли он…

— Ну после перескажешь, — перебил Ермак. — Язык у тебя, чую, ровно мельничный жернов ворочаться стал. С дорожки силы наберись, хлеба–соли отведай, не скудны мы хлебом ноне… Что ж вы, покормите гостя, дорожка дальняя — с мест наших родимых!

Поднесли Баглаю ковш. И скоро он заговорил о том. как один проплыл через турецкий бом в пять рядов цепей у Азова, сгреб в шапку сокровища паши и пожег халаты его жен.

Потом стал сыпать слова на придуманном им самим языке, щедро мешая русскую, татарскую, персидскую речь.

Заснул и проспал четырнадцать часов.

Наутро чья–то рука разбудила его.

— Так что, говоришь, сказывал Дорош? Вечор не с руки было, говори теперь.

— Что не казак ты… не низовой. Холоп, мол, и смерд из тех, что сверху.

— Знает свое дело… Худая весть, да важпа, дюже важна. Что в пору принес, не промешкал, спасибо, Баглай.

Вечером у костра на берегу Баглай окликнул высокого, еще по–мальчишески худенького казака.

Согнувшись, долго подпарывал полу зипупа, пока не извлек оттуда бурые клочья.

— Тебе.

Но тотчас отвел руку.

— Впрочем, грамоту ты разумеешь, как я турецкую веру.

С сомнением поглядел на следы немыслимых каракуль полууставного письма.

— Сам писал, сам могу и прочесть. Только темно тут… Да ты не бойсь, и так скажу: тебя любя, вытвердил, что она говорила, как «Отче наш».

Вот как сложил казак в уме своем слова этой грамотки, откидывая, не слыша то, что от себя вплетал Баглай:

«Жив ли ты, Гаврюша Ильич, по молитвам нашим? Не знаю, каков ты ноне, во снах только видаю. Может, ты большой атаман. А повещаю тебя, что в станице избушек по куреням стало вдвое против прежнего. А рыба вернулась в реку, как и прежде не бывало, и яблоньки наливают. А как бабам холсты белить, вода поднялась и залила аж Гремячий, а на Егорья трава сладкая, и на конский торг съехалось народу невиданпо. Ходила я на вечерней зорьке, где голубец стоит. Прошу тебя, не сыскивай ты той горы Золотой. Забудь слова мои прежние, господине, неутешная я из–за них. Ворочайся до дому, чисто, светло у нас в степях. А хоть босого, хоть голого встретить бы тебя. Меду донского я, сиротинка, шлю тебе. А про азовцев и крымцев и не слыхано у нас…»

Баглай выпрямился во весь свой несообразный рост и сказал:

— Неутешная, слышь! А о меде том — будь, Гаврилка, покоен: ногайского хана за него, бредя путем, порешил, как зеницу, берег. Да мухи съели, больно сладок был.

Прижмурил один глаз, другим нацелился сверху на Ильина:

— На Дон, ась, побежишь? Аль так весточку пошлешь?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже