— Чертеж, что в верхней горнице, истинно сотворен мною, — сказал он. — Не скудоумам изъяснить его. Зримое видят в нем и прелестное. Сорок лет затворяюсь я тут от суесловия мира. И зпай: я один скажу тебе о стране Сибирь!
Он воздел руки, перепачканные в черной и золотой краске.
— Тремя поясами препоясана земля. Где пролег пояс хлада, там все обращено в твердый камень. Под горячим ноясом текут реки свинца, там гибнет всякое дыхание. На середнем поясе рождаются люди и звери, прозябают злаки.
И, втянув во впалую грудь затхлый воздух, он воскликнул, ликуя:
— Слушай! За Каменем, в азиатской стране, стоит царство попа Ивана. Три тысячи шестьсот царей покоряются ему. А живут в нем одноглазы и шестируки, псоглавцы, карлы и великаны. Бродят звери леонисы и уриш и зверь бовеш о пяти ногах. Лежит море золотого песку. Камень кармакоул огнем пылает ночью. Текут там белые воды — белая река Геон. Не слыхивали в том царстве о татях, о скупцах, о льстецах, ниже о лжецах. Как идет поп Иван, несут перед ним блюда с землей, чтобы помнили люди — от земли взяты и пойдут в землю. И нет там ни бедных, ни богатых. Подвизаются жители того царства Мафусаилов век, не ведая болезней. Ибо горесть, кривда и болезни — то прельщение людское. Скажи: «Тьфу, блазнь!» — и нет их.
Он задохнулся, мучительный кашель потряс его тщедушное тело.
— Доволен? — усмехнулся Никита Григорьевич. — Полегчило тебе? А ведь золотой был старик… Все книги и все чертежи — в лобастой той голове. Был, да весь вышел. Крышка. Видел? Помощи от него, как от лекаря латинского: не боле, чем и от нас с тобой. Медикус… наука. Всяк в жизни на чем–нибудь своем утверждается, ноге опору ищет; выбей опору — трясина засосет. И стоит одноногой цаплей целитель, арц, дохтор. Я не помеха. Пусть: дядю тешит; ему тоже, дяде Семену Аникиевичу, лекарь веку прибавляет, лечит.
Странно, не как с прочими разговаривал с Ермаком Никита Григорьевич. Даже начавши с досады, вроде забывал и про досаду. Точно недоставало ему как раз такого разговора. Точно нашел в Ермаке то, чего не находил в других. Странно, непостижимо! Ведь ни черточки же, кажется, не было общей у него, властного, неутомимого, расчетливого пермского хозяина, с казачьим атаманом!
Все же Никита Григорьевич пожал плечами, будто стряхивая зыбкий этот разговор, и снова настойчиво повернул на главное:
— Чего нужно тебе — нет в голове старика. Пет и не было. В книгах такого не найти. Ни с него, ни с меня спросу не жди. Тут сам ты, помни. Делай с береженьем — дурак кидается очертя голову; но знай: своей головой, своей становой жилой ответишь. Верный час угадаешь — твоя взяла. Дед Аника жил так все годы свои. Нам не достать до него — пожиже вышли. Но и я не забываю дедовой заповеди. Пока жив, не забуду.
Назидание, упрек. Ермак ничего не ответил, наклонил голову. Не подумалось ли ему: есть правда в словах твердого, быстрого человека, который и сам умеет и другого учит схватывать жизнь, как тура за рога?
Вечером говорила красавица жена Максима:
— Реки увидишь не как наши: береги–яры крутые, вода ясная, где быть супротивному берегу — только туман пал… По морю плавал?
— Плавал.
— Плавал… А я — нет. Там каждая река — что море. Одну минуете — другая на пути, широка, величава. И за последней на горе стоит шатер, хан–царь Кучум сидит в шатре. Закрывает путь к иной горе, к белой; а за белой — желтая гора. Высока, верха не видать. Серебряна гора — белая. А желтая… Татаровья зовут: Алтын–гора.
Разузоренные от скуки россказни, вроде тех, каких полон короб притащил на Волгу, к атаману Ермаку дорожный человек с Камы, — уж не она лн, Максимова жена, и собирала ему короб? Воображение, придумки… И все про богатство, серебро, золото!
Но по последнему слову Гаврила Ильин вскинулся:
— Алтын–гора?!
Женщина подтвердила спокойно, закат бил в стоячие озера ее глаз:
— Злата–гора. Лишь низом зверь рыскает, птица летает. Верхов ее, говорю, никому не коснуться… Ты счастливый?
Он никогда не думал об этом.
— Счастливый, — опять утвердительно кивнула она головой. — А я?
Что ни говорила, все будто примеряла на себя. И слова у ней былп какие–то чужие, словно подслушала их где–то и прибрала себе.
— Чему завидуешь? — спросил Ильин. — А завидуешь — снимись отсюда. Поехала бы с нами?
— Еще бы!
— Ваши люди тоже пойдут. Вот — хозяйкой при них. Ведь на чем захочешь, на том и поставишь. Все в твоих руках.
Засмеялась:
— Баба?!
Конечно, он не говорил всерьез. Наверно, его подмывало вывести ее на чистую воду. Она взялась рукой за щеку.
— Не смею я. Ничего не смею. Сенные девчонки — каждый день все одни смешки, тары–бары про одно и то же: чего они видели, чего знают? Дуры! Лотошат — точно кашу не прожуют. Скоро и я так… забуду, как речь вести. А выйдешь — то ли человека встретишь, то ли росомаху. Максим смеется: явись Христос к росомахам, доныне бы царствовал, не распяли бы, лесной зверь — самый лучший человек… Так и живем — против неба на земле.