В пять минут дядя Миша уже знаком со всеми, а главное – все в него влюблены. Такой уж это человек! Он дирижирует: «Гран рон!» – составляет круг из всех обитателей квартиры и гостей: Ивана Константиновича, мамы, Тамары, Лени, меня, Шарафутдинова и горничной Натальи. Он заставляет нас плясать невообразимые танцы. Он играет нам на рояле какие-то мелодии собственного сочинения. Потом поет романс Чайковского (я его тоже помню чуть не с рождения), и поет его так задушевно, так проникновенно, что все мы застываем там, где нас застигли первые ноты:
Мы все, тесно обнявшись, сидим на диване: я – с мамой, Тамара и Леня обхватили за шею Ивана Константиновича, прильнув головами к его плечам. Шарафутдинов, стоя в дверях, грустно и растерянно приоткрыл рот, Наталья вытирает глаза уголком фартука.
Много слыхала я песен за долгую жизнь. И пели их хорошо – иногда лучшие певцы в мире. Но нет песни, которая бы так мучительно и сладостно волновала меня, как эта «Колыбельная». Может быть, оттого, что это была одна из
Но вот дядя Миша уже допел «Колыбельную» и, обведя глазами всех нас, притихших, всплакнувших, взволнованных, говорит – как всегда, без всякого перехода:
– А кормить гостей здесь не в обычае, что ли?
Тамара (кстати сказать, совершенно позабывшая свои горести), Наталья, Шарафутдинов начинают хлопотать по хозяйству, накрывать на стол. Мы с Леней пристраиваемся около взрослых. Леня смотрит на дядю Мишу с восторгом, как на какое-то волшебное видение. С той обостренностью чувств, какую дает искусство, я сейчас, после прослушанной «Колыбельной», смотрю на Леню и взволнованно читаю в его душе. Мальчик, видимо, давно тоскует об отце. Его отец умер так рано, что Леня его даже не помнит. Дедушка – Хованский – был, судя по всему, злой, раздражительный, спесивый брюзга. Бабушка Инна Ивановна была хорошая, милая, ласковая и грустная, но ведь бабушка – это не отец. Иван Константинович тоже ведь только дедушка… Два года Леня провел в кадетском корпусе, затертый в военной муштре, как во льдах… И вот он смотрит на дядю Мишу, на этого чужого человека, неожиданно ворвавшегося на несколько часов в его, Ленину, жизнь. Вот бы такого отца! Это Леня думает не словами, не мыслями, а чувством, всем сердцем! А я понимаю это потому, что дядя Миша разбередил мне душу своим пением. Сонная у человека душа, – через час-два я уже опять не буду понимать ничего, что происходит в окружающих меня людях, в их мыслях и чувствах.
В то же время я почему-то думаю о двух людях: о моем папе, в которого я верю больше, чем во всех, и об этом вот дяде Мише, чудесном дяде Мише, которого обожают все, и я первая. Я совершенно явственно вспоминаю, что эти двое никогда не казались мне дружными между собой. Не то чтоб они ругались, дрались или хотя бы ссорились, – ничего подобного, они всегда были ровно приветливы друг с другом. Но я только сейчас – вот именно сейчас, после песни, когда на душе так радостно и так хочется плакать светлыми, доверчивыми слезами! – только сейчас я понимаю, что папа и дядя Миша совершенно разные люди: то, что нравится дяде Мише, кажется нехорошим папе; а то, что любит папа, того не любит дядя Миша. Между ними всегда идет какой-то внутренний спор, ни на минуту не затихающий. Помню, когда умер дедушка Семен Михайлович, дядя Миша вдруг, на удивление всем, купил на свою долю дедушкиного наследства – имение! Папа тогда спросил дядю Мишу, – мы сидели за обедом, – спросил спокойно, ровным голосом:
– Зачем тебе понадобилось это имение, Миша? Ты же окончил университет, ты – юрист. Работай!
– Ох, скука! – зевнул дядя Миша, открывая свои великолепные зубы.
– У тебя есть и другие способности – к музыке, например. Поступай учиться в консерваторию.
– Еще того не легче!.. Да брось, Яков, придумывать всякую чепуху! Я хочу жить весело!
– Это – помещиком-то? – сощурился папа.
– Вот именно! Заведу образцовое хозяйство, буду задавать пиры на всю губернию! Разве не весело?