— Не было. — Суржиков последней щепкой поворошил в печурке угли, щепка вспыхнула, ярко осветив его конопатое задумчивое лицо, и догорела. Звякнула заслонка. В землянке стало темно, бледный трепетный огонек коптилки, казалось, светил теперь немощней, чем прежде.
— Не было, — вновь сказал Суржиков и вздохнул. — Боялись меня девчата, как вот ты сейчас. А может, и не только боялись, я ведь некрасивый, а вам, девкам, красавцев подавай. На красавцев вы сами вешаетесь…
— Неправда! — горячо возразила Людочка. — Девушки любят хороших. Кому нужен подлец, будь он хоть сто раз красавец?
— Тогда, значит, я окончательно нехороший…
— Да нет. Конечно, ты наглеешь порой, но ты хороший, Костенька, ты и сам не знаешь, какой ты хороший! — осеклась, точно убоявшись сказать лишнее.
Но Суржикову и этого было достаточно, чтобы понять: Людочка глядит на него как-то иначе, нежели все остальные девчата, ей он определенно нравится. Возможно, она… любит его. А он? Вот если бы Женя так тянулась к нему… Людочку он просто жалеет — столько перенесла в той проклятой блокаде, до сих пор никак в себя не придет, к тому же сестричку найти не удается. Но жалость — это ведь, наверное, не любовь…
— Чем же я хороший? — спросил просто для того, чтобы не молчать.
— Н-не знаю…
— Ну вот, а наплела черт-те чего…
Печка остывала быстро. У Суржикова уже зябли колени, ясно, они зябли и у Людочки. Поеживаясь, она вдруг сказала:
— И все-таки я знаю, чем ты хороший. Душа у тебя мягкая, вот…
— Хе! Опять сказанула!.. Чего-чего, а уж насчет души… Трусова вон разок приголубил, жалею, что мало…
— Потому мягкая, что ты трудно жил. Верно ведь, Костя?
Он растерянно передернул плечами, ответил не сразу:
— Как сказать?.. Когда еще отец и мать были, жил что надо. Батя, помню, высоченный, такой же рыжий, как и я, и конопатый… А мама его — любила!..
— Вот видишь, сам же…
— Бывало, как заорет батя на весь дом: «Наш паровоз, вперед лети…» А мать в кухне тарелки перетирает, забудется, глядит на него, и вот только теперь я понял, какая она в те минуты была счастливая…
Суржиков встал, прошел зачем-то к порогу, вернулся.
— Что же ты замолчал, Костенька?
— Дальше такое, что не всякому скажешь… Ладно, — помедлив, глухо выдавил он, — тебе скажу. Арестовали батьку. Мать слегла, полгода, хворала, и… остались мы вдвоем с бабкой. Мне тогда тринадцать лет было. А недавно и бабка померла… Вот и все.
— Выходит, ты тоже теперь… совсем один?
— Выходит… — Суржиков зябко вздрогнул, решительно шагнул к двери. — Ты посиди, я тут в одно место…
Ящик за бруствером третьего орудия — об него споткнулся Суржиков, когда старшина вел его на «гауптвахту», — отличные дрова, если тот ящик не «увели».
Уцелел! Доломать его оказалось делом скорым и нетрудным.
Когда Суржиков с охапкой дров вернулся в землянку, Людочка, откинувшись спиной к стене, спала. Умаялась за день, намерзлась… Он не стал будить ее. Осторожно прикрыл своей шинелью, развел огонь.
В трубе опять загудело, и неожиданно Суржиков снова вспомнил то дождливое мартовское утро, когда, голодный и беспечный, шлепал по грязи в военкомат в ботинках на одну ногу, вспомнил покойницу бабку и подумал при этом, что хромовые сапоги, украденные им тогда у лупоглазого хуторянина, вряд ли она выменяла на харч, скорее всего перебилась как-то, а сапоги припрятала в сундук до его возвращения, ведь она ворчала на него только для вида, а в душе любила, жалела…
Людочка кашлянула во сне, и Суржиков вздрогнул. Шинель с Людочки сползла, валялась на полу, задержавшись лишь одной полой и рукавом на больших, не по ноге, валенках, подшитых грубо и толсто. Он встал, чтобы снова укрыть ее, и услышал тяжелые шаги уже у самого входа в землянку. «Ч-черт, опять влип, кажется…» Поспешно надел шинель, схватил отпотевший в тепле карабин, выметнулся на верхнюю ступеньку.
Дверь открылась. С клубами пара в землянку вошел Мазуренко, с минуту недоуменно глядел на Суржикова, на карабин в его руке и сказал голосом, не предвещающим ничего доброго:
— Грэць бы вас побрал… Шо ж это такое? Хто ж у вас часовой, а хто — арестованный? Га?
— Товарищ старшина, — взмолился Суржиков шепотом, прикладывая палец к губам, — тише! Она спит… Накажите меня как угодно, можете добавить… хоть десять суток, но она пусть поспит. Такой холодище, и не убегу же я в самом деле…
Мазуренко, видимо, ожидал чего угодно, только не этого. Сбитый с толку, он, казалось, даже растерялся на минуту.
— А може, у вас… кгм… любовь? — спросил наконец еще строже.
— Какая там любовь? Мерзнет девчонка из-за меня, а у нее и без того — еле-еле душа в теле…
— Шо ты за человек, Суржиков? На каждом шагу нарушение… Когда ты научишься головою думать, а не тем местом, шо на стуле сидят, га?
— Не знаю, — осклабился Суржиков, почувствовав, что гроза на сей раз миновала. — Товарищ старшина, не ставьте сюда часовых. Можете ни дров, ни жратвы не давать, а часовых не ставьте…