Женя ладошкой закрыла глаза и подумала о невероятном: заснуть бы надолго-надолго и проснуться уже не здесь, а дома, в степи, проснуться ранним летним утром, чтоб курился в ложбине над поселком голубой туман, сверкала на траве зелеными слезками роса, чтоб скрипел в кустах шиповника хлопотливый коростель. Она долго лежала бы в траве и глядела в небо, — там, если пошарить глазами, еще можно заметить одну-две бледных звезды, — а над ее головой стояли бы на тонких бархатистых стебельках распустившиеся за ночь алые дикие маки. И ничего, и никого не нужно было бы ей, кроме этих маков, освеженных росою, кроме двух звездочек, которые вот-вот пропадут в небесной сини, кроме непоседы-коростеля, чем-то недовольного в эту спокойную, тихую летнюю рань. Совсем ненадолго она вспомнила бы о Бондаревиче, может, и взгрустнула б немножко: все-таки был он в ее жизни, и от этого сразу не уйдешь. Потом она встала бы и пошла прямо в тот туман по пути длиною в жизнь, и было бы неизвестно, какие находки ждут ее впереди и смогут ли они заполнить пустоту случившихся потерь.
…Кто-то спешил к четвертому.
— Женька! Ой, мамочка родная, запарилась прямо… Уезжаю в штаб с комбатом.
Танечка роется в сумке.
— Что с тобой, Жень? Темная какая-то… Заболела, что ль? Бери свое долгожданное. Из Донбасса… — Танечка побежала к землянке комбата, оглянулась, помахала рукой: — Ты мне потом все расскажешь и почитаешь. Ладно?
Женя глядела на треугольничек письма, и он, теряя очертания, расплывался перед глазами. «Из Донбасса…» Сердце, только что бившееся суматошно, сжалось в комок. Чтобы не упасть, Женя прислонилась к выступу ниши. Что принесло ей это письмо? Почерк незнакомый… Может, из сельсовета: «Ваши родные и близкие пали от руки…» Такие сообщения кое-кому уже приходили.
Скорей, скорей…
«Здравствуй, дорогая доченька…»
Страх не дал ей поверить этим словам. Так могла написать любая женщина, которой выпало на долю сообщить осиротевшей девушке печальную весть. Скользнула взглядом на последнюю строчку.
«…твоя мама».
Глаза полнились слезами. Она вытирала щеки ладонью, торопливо пробегая по строчкам, и каждое слово, каждая буковка входили в ее сознание, произнесенные голосом матери: она, скорбная и счастливая, казалось, стояла рядом.
«Люди сказывали, что вы ушли на восток. Мы уже не чаяли увидеть тебя и Стася в живых, может, от этого я в последнее время частенько хворала, а теперь ожила и буду жить, доченька — солнышко ты и горюшко мое, — потому что ни бог, ни люди не смогли бы придумать для меня казни страшнее, чем твоя погибель».
«Мамочка, милая…»
«…есть и убитые, и замученные, об этом в другом письме отпишу, а пока сообщаем, что и братик твой Коля, и сестричка Катенька (она тебе и пишет) живы-здоровы, чего и тебе, наша защитница золотая, от всей души желаем. А еще мы все премного рады, что ты и Стась Бондаревич вместе, это ж, наверное, прямо счастье ваше, и дай вам бог рядышком до конца пройти и в живых остаться. Стасю передай, что его тетя Зося, а по-нашему Софья Михайловна, тоже много бед перенесла, однако — вынесла, собирается скоро приехать от дочери на постоянное жительство в наш поселок, потому как и мужнина могила здесь, и к людям за долгие годы привыкла. Мы ей послали ваш адрес…»
— Стась!
Она вбежала в землянку. Задела в темноте скамью, — гремя, свалились на пол котелки, — включила в своей «светелке» аккумулятор.
Слышала, как встал Бондаревич, неохотно шагнул к двери ее каморки, и пожалела, что впопыхах, кажется, переступила черту дозволенного.
— Что случилось?.. — Он стоял в проеме двери, обхватив обеими руками низкую притолоку.
— Письмо… Тетя Зося жива!..
— Почитать можно? — сдавленно спросил он.
Не подошел к тумбочке, на которой стоял аккумулятор, и читать ему было темновато. Она сняла со стены шнур, поднесла колпачок с лампочкой поближе.