…Похоронили дальномерщиков вечером. Вырос на бугре, у дороги к мосту, холмик земли, встал на нем деревянный обелиск с латунной звездой, вырубленной из снарядной гильзы. Пошел снег — крупный, зернистый, как дробь. Ночью задуло с востока, потянуло над гривами заносов сухую поземку, к утру и следа не осталось от вчерашнего желтого холмика на бугре, только обелиск пламенел на снегу ярким сгустком крови…
На каптерке, сколоченной из горбылей за глухой стеной землянки-кухни, висел замок. Чуркин раздосадованно плюнул, перебросил с плеча на плечо тяжелую связку валенок, собираясь идти восвояси, и тут увидел приближающуюся Варвару.
— Старшина не приехал еще, — сказал она, протягивая ключ. — Запри сам, Ёсипович, у меня котел закипает.
Когда Чуркин спустился в землянку, Варвара стояла на грубо сколоченной скамейке, вылавливала из котла а сливала в кастрюлю пенистую накипь. Пахло разомлевшей в кипятке говядиной.
Чуркин опустился на березовый чурбак у порога, закурил. Варвара, справившись, присела рядом на табуретку.
— Слыхала, Ёсипович, в дивизион тебя берут? Во взвод боепитания, что ли?
— Отказался.
— Чего так?
— От добра добра не ищут. Да я и тут кой-кому нужон.
— Кому же?
— Ребятам.
— И только-то? — тихим, но заметно дрогнувшим голосом спросила она.
Чуркин затянулся дымом, покашлял в кулак, не назойливо, сбоку взглянул на Варвару. Бледное лицо ее выглядело помятым, будто она только что проснулась и не успела умыться. Глаза леденила грусть.
— Достается тебе, Варь… Не досыпаешь. И захворала вроде.
— Может, и захворала. Душою. Терпелось помалу, а вчера чуть паморки мне не отшибло. Стою у могилы, когда засыпать стали, и думаю: «Зачем их? Зачем не меня?» Парнишка, девчонка зелененькие, жить бы только… А мне и этого предостаточно, нажилась.
— Чего так… вдруг? — хмуро спросил Чуркин.
— Кабы — вдруг… Не раз думала, отчего так: иные и дома, и на людях — люди, сами в душевном довольстве и всех, кто рядом, одарят сполна, другие, как я, к примеру, — пустоцвет на ветке: и мне скудно перепало, и я — ни пчелкам меду, ни людям яблочка… Не перебивай, Ёсипович, верно говорю. Запуталась я в жизни. Ничего она мне не дала по большому счету, так я у нее воровски воровала, что ни попадя. Да только и в этом — никакого смысла. Пятак — не деньги, ворованное — не твое…
Понимая, что Варвара еще не высказалась, Чуркин тревожно молчал, посапывая трубкой. Варвара туго стянула концы платка, запылавшие щеки спрятать хотела, что ли?
— По виду — барыней жила, и никто не знал, как я — свободная, гладкая, нарядная — завидовала зачуханным бабам, обкиданным ребятишками. Многие из тех баб треклятой называли свою судьбу. Ох, как я на них за это досадовала. У них все-таки жизнь была, счастье было, хоть и горькое, у меня — ошметки… Помню, работала в столовке на шоссе, это еще на Урале. Одна-разъединственная краля при большой дороге. Многие подбивались, златые горы сулили… Кой-кому верила, а не стоило бы: ненадолго хватало той залетной любви…
— К чему говоришь мне это, Варь? — с болью спросил Чуркин.
— А к тому, что не только ребята, а и я привязала тебя к батарее. Не вижу, что ль? Да и сама к тебе прикипела насмерть. Тогда из землянки выгнала, думала, концы на этом, да беда — из сердца выгнать не могу… Залез ты туда с руками и ногами, давишь и рвешь его — спасу нет, и решилась — все начистоту перед тобой. Отвернешься, значит, туда мне и дорога…
Он осторожно накрыл ее вялую руку своей, большой и крепкой. Варвара опустила голову:
— Кому легко свой срам напоказ выставлять? А вот видишь…
Он обнял ее за плечи, привлек к себе:
— Ничего не было. Понимаешь, Варь! Разве ж ты виновата? Все мы у судьбы на поводу да под кнутиком. Кого приголубит, а кого и до полусмерти засечет…
Варвара плакала. Он не пытался успокаивать ее — может, так и надо, пусть отплачет давнюю боль. Он только крепче прижимал ее к себе и думал о том, что жизнь его не кончилась и весь путь, отпущенный ему с Варварой, он постарается пройти так, чтобы у нее никогда больше не было ни слез, ни боли…
Каждое утро на вопросительный взгляд Жени Танечка-санинструктор отвечала, вздохнув:
— Пока по-прежнему.
По-прежнему, значит — худо. В первый же день после того, как Бондаревича и раненых увезли в санчасть, Танечка потащила Женю на командный пункт. Ни Мещерякова, ни Тюрина там не было, поэтому, вызвав санчасть дивизиона, Танечка минут пять переливала из пустого в порожнее, не без удовольствия, как казалось Жене, принимая заигрывания какого-то фельдшера. Заметив, что подруга вне себя и собирается уйти, Танечка заговорила всерьез:
— Как там наш Бондаревич? Скоро на ноги поставите?
— Сорок, золотце мое, — услышала Женя ответ. — Сорок и ни градусом меньше. Все законно. Воспаление легких, к сожалению, не насморк.
Говорил неведомый эскулап равнодушно-спокойным тоном. Да и каким иным тоном мог говорить он, давно убежденный в неотвратимости людских страдании и достаточно притерпевшийся к ним? Женя понимала это, но не могла сдержать возмущения. Даже Танечку передернуло:
— Сорок? А для чего же вы там? Сгорает ведь человек.