– Фельдерман, не подходите к зеркалам, говорю вам в последний раз! – Доктор затушил сигарету, выбросил в щель и прикрыл окно. – А в остальном вы правы. Я пошутил, это виртуальная реальность, а сбой произошел из-за некоторых реальностей, которые в проекте перемешались между собой. А насчет того, что вы увидели себя, – откуда вам знать, Борис, может, кто-то в этих виртуальных мирах мечтает стать вами!
Впереди на шоссе вдруг появился колеблющийся огонек. Он стремительно приближался, двигался и метался, как огонь свечи, и через несколько секунд Фельдерман и Блашке увидели факел, рыжий огонь которого рвался на ветру метрах в двух над землей. Фельдерман включил дальний свет – и в белом криптоновом сиянии сверкнула крупная мужская фигура, одетая с блестящую кольчугу и подобие лат. На голове у фигуры был металлический шлем, блестящее перекрестье скрывало нос, а остальное лицо оставалось в тени. В правой руке у него был поднятый факел, в левой – тяжелый двуручный меч, опущенный к земле. Человек шел по шоссе. Борис ударил открытой ладонью по клаксону, рев сигнала огласил пустую дорогу, потом, скрипя тормозами, вильнул на встречную – фигура пролетела справа и осталась позади.
– Блашке! – завизжал Фельдерман. – Где мы?! Что это за фокусы?!
Доктор рассмеялся, приподняв углы рта и издав короткий шипящий звук на выдохе, – он нисколько не испугался.
– Я тут ни при чем, – ответил он, – это фанаты Толкиена. Они здесь неподалеку играют в свои фэнтези. Им тоже не нравятся их тела и их время.
В подвале
Как-то я видела Арно, того парня, с которым иногда встречалась, – видела, как он шел по улице и не знал, что я его вижу. Это было начало осени, первые холодные, но еще ясные дни в Берлине – и он шел со своей работы по Кохштрассе, с плеером в ушах, руки в карманах кожаной куртки. Не знаю почему, я не стала окликать его, просто пошла за ним. И пока он то показывался среди чужих спин, то снова исчезал за кем-то, я чувствовала себя странно, будто попала в какое-то кривозеркалье, будто шла по улице голая, будто на мне был пояс шахида – хотя я всего лишь хотела посмотреть на то, как он идет, когда не знает, что на него смотрят. Он шел, слегка покачиваясь в такт музыке у себя в наушниках, широко шагал, лениво поворачивал голову – и люди сами расступались перед ним, давали дорогу, так что ему ни разу не пришлось хоть немного свернуть с той прямой, по которой он двигался. Он словно шел по какой-то другой, не той улице, он был один, один во всем мире и гулял по нему как хотел. Это было так восхитительно, что, если бы я была той девочкой из пионерского лагеря, которая когда-то открыла Большую Тайну Мужчин, – я бы непременно в него влюбилась.
Он знал, когда прийти, – и пришел, когда я сидела на кровати неподвижно, когда эта бархатная комната придавила и заткнула меня. Страшным был черный бархат на стенах, страшными были шкаф темного дерева и бюро со множеством ящичков, вроде того, что я видела в музеях, и кровать-монстр, металлическая, сваренная из тонких труб, согнутых в кружевной узор, с шеями и головами лебедей на спинке – к которой прикован конец моей цепи, и вся эта кровать – как один сплошной кошмар из детских снов. Но страшнее всего почему-то было из-за пианино или клавесина, к которому я боялась даже приблизиться. Инструмент был очень старым, от изгибов его темного дерева прямо несло каким-то средневековым ужасом, и еще вспоминался один клиент, который взахлеб рассказывал об изобретении Казановы, «кошачьем пианино». В это пианино запирали живых котят, и при нажатии на клавиши железные шипы вонзались им в хвостики. Картину эту никак не удавалось прогнать, а потом я чувствовала, что сама оказалась в таком пианино и вот-вот придет кто-то, кто на нем заиграет.
Я знала толк в страхе, в темных фантазиях, я зарабатывала этим деньги – и потому дрожала мелкой дрожью, ожидая его прихода.