— Корма есть — значит, лучше. А с породностью не очень… Мелкий скот, неважный.
— Да, это так, — согласился Кузин. — Племенную работу ведем. Но ведь не сразу. Дело такое…
— Я вот как-то попыталась определить себестоимость молока и свинины. Измучились. А у вас учет хорошо поставлен. Надо, Геннадий Васильевич, и нам кормовой баланс, чтобы все как в зеркале.
Ковалев сердито взмахнул рукой.
— И так как в зеркале. — Он повернулся к Кузину: — У вас мясо себе в убыток идет?
— Пока в убыток, — подтвердил Кузин. — Мы пока на меде выезжаем. — Около четырех тысяч ульев. Тут раньше, при единоличной жизни, все поголовно пчелами занимались. Самый худой мужик держал, говорят, колод семьдесят. Выгодное дело — и мед дают, и себя кормят. Но мало кто понимает это. Пчел почти перевели.
Они зашли в контору.
— Заглянем к Ермилову, — предложила Клава.
— Зайдем. Он мне нужен. — Кузин толкнул первую от своего кабинета дверь. Пожилая женщина мыла пол. В печке жарко полыхали красные лиственничные дрова.
— Здравствуй, Ильинична! А где Сергей Осипыч?
Женщина выпрямилась посреди пола с мокрой тряпкой в руке.
— Убежал. Давно убежал. Проходите вон на чистое. Я сейчас домою.
Они перешагнули на чистую половину комнаты.
— Куда же он умчался? — думал вслух Кузин, осматривая издали стол.
Клава тоже внимательно присматривалась ко всему. «Лабораторией его называет», — вспомнила она слова Кузина и согласилась: кабинет, действительно, больше смахивает на лабораторию.
Почти весь простенок между двумя окнами занимал стол. На толстых точеных ножках, приземистый от множества ящиков и огромный, как футбольное поле, он был явно тесен хозяину. На черном дерматине лежали то небрежными пухлыми стопками, то отдельными листами бумаги, исписанные крупным скачущим почерком. Вперемешку с бумагами — книги, некоторые из них раскрыты. А на углу, сбоку от старенького чернильного прибора из камня — недопитый стакан чая, несколько початков кукурузы, большая пепельница, забитая до отказа окурками. На другом углу стола — тоже початки кукурузы, горка пшеницы, кубик черной земли, пронизанный тонкими, как нити, корнями.
Уборщица уже протерла под порогом и взяла ведро, чтобы, уйти, когда Григорий Степанович сердито схватил со стола пепельницу и выбросил в печь окурки. Уборщица смутилась.
— Не велит подступаться к столу. Ни в какую… Пол-то мыть не дает. Это уж вот он убежал — так я скорей, скорей. Ты, сказывает, устроишь мне винегрет. У меня все на своем месте. А какое уж тут на своем, — женщина рассмеялась, взмахнула тряпкой.
— Спал тут? — спросил Григорий Степанович.
— Тут, на диване вон свернулся калачиком, полушубок на себя… А сидел за полночь, кажись, часов до трех.
Клава обошла стол, потрогала в углу сноп кукурузы, который поблекшими листьями упрямо упирался в потолок. Под окнами, позади стола, стояла низкая и широкая скамейка, которую Клава вчера вовсе не приметила. Эта скамейка, очевидно, была «центром» лаборатории Ермилова. Штативы с пробирками, колбы различных размеров, опять кубики земли, кукуруза, пшеничные зерна, листки бумаги с какими-то записями беспорядочно и тесно соседствовали на лавке.
— Вот тут он и колдует, — заметил не без гордости Григорий Степанович, видя, как заинтересованно Клава рассматривает все. — Состав, значит, почвы и все такое… Он глазу не особенно доверяется, все анализом.
Кузин хотел сказать еще что-то, но не успел: дверь стремительно распахнулась.
— Григорий Степанович, буду ругаться! — Ермилов влетел на середину комнаты. Не замечая ни Клавы, ни Ковалева, он уставился возмущенным взглядом на Кузина. — Вынужден ругаться. Да! Да!
— Сергей Осипыч! — Кузин с укоризной показал глазами на гостей. Ермилов мигнул белесыми ресницами, буркнул: — Здравствуйте.
— Вот опять без шарфа, — Кузин взял Ермилова за полы распахнутого полушубка, но тот сейчас же сердито вырвал их.
— Не надо, Григорий Степанович. Зубы не болят… Почему на пятое поле навоз не вывозят? Два дня как договорились… Так не пойдет! Нет!
— Вон ты о чем… — Кузин натянуто улыбнулся. — Вывезем. Сказал — вывезем, значит, вывезем. Двадцать первый я тогда в лес отправил. А вот завтра…
— Не надо завтраками кормить, Григорий Степанович. Я уже распорядился. Двадцать четвертый на ферме, грузят.
Кузин крякнул с досады, но нашел силы смирить себя.
— Послал — и хорошо. О чем разговор?.. Я же не враг какой.
Ермилов улыбнулся, отчего на лбу и у глаз обозначились морщинки. Сбросив на диван полушубок, он, худой, костлявый, зашел за стол, начал копаться в бумагах. В его походке и в движениях музыкальных пальцев — нервная торопливость. Чувствовалось, человек всегда спешит, ему никак не хватает времени, и потому все в нем кипит, трепещет нетерпением.
— Чем занимался, что опять тут ночевал?
Ермилов, будто не слыша, продолжал копаться в бумагах, потом вдруг поднял голову. Глаза его зажглись мягким зеленоватым огнем, от которого всем стало тепло и пропала неловкая скованность, вызванная только что происходившим резким разговором.