— И не токмо медведь! — вскидывается старик. — Ты что думаешь, не успела земля на могиле отца обсохнуть — сразу свадьбу? Добрые люди так не делают. И вот он, Миколай, так не поступил бы. — Старик, морщась от боли, спускает босые ноги с кровати, сует их в шлепанцы, сидит, поджав ладонями живот. — Я вот в молодости на Капказе живал, в Тифлисе. Так там в таких случаях не токмо что-нибудь, а шесть месяцев ходили все в черном и шесть месяцев волос не трогали. Да, такой порядок, положено так. Скорбь, значит, свою выражали. На голове куделя, а не трогали.
Леньке возражать нечего, и он переходит на личные выпады.
— Шесть месяцев! — хмыкает Ленька. — Да ты вот, видать, всю жизнь волоса не трогаешь. И скорби будто не выражаешь.
— Ох же и ядовит ты, Лексей. — Старик качается на кровати маятником — унимает боль в животе. — Зачем ты меня пристегнул? Мое дело — особь статья. Мне в прошлом годе на восьмой десяток поехало. И всякий интерес у меня теперича потух.
Ленька скалит в улыбке зубы:
— А может, не потух еще, а?
— Нет! Нет! — трясет головой Филимоныч и миролюбиво, будто они не спорили, предлагает: — Пошли покурим?
— Пошли. — Алексей достает из тумбочки папиросы.
— Да, Миколай, не в кон с тобой вся эта история.
У дверей старик обращается к Кольке:
— А случись сразу после свадьбы — иной коленкор. Тогда бы ты со своей молодушкой весь год медвежатину ел. Теперь хотя время жаркое подступает, но все одно — можно было присолить, подкоптить. А так ее там уж порешили.
Ленька трогает Филимоныча за рукав.
— Пошли! Вот теперь я понял, что в тебе все погасло. Старика-то чем поминали? Медвежатиной, поди?..
Они уходят, а Колька смотрит в потолок и улыбается. Медвежатина его не тревожит. Пусть брат там, как хочет, так и распоряжается. Шкуры, он сказывал, уже сдал. Это хорошо — деньги на свадьбу пригодятся…
Из коридора доносится частое и четкое постукивание каблучков. «Клава?» — Колька весь насторожился, даже дыхание затаил.
Она зашла после короткого стука в дверь, и Колька весь потянулся к ней, как тянется растение к свету. С румянцем застенчивости на смуглых щеках она негромко поздоровалась и осторожно, на носочках, подошла к Кольке.
— Ну как самочувствие, Коля?
— Да ничего, понимаешь, хорошо. Садись, Клава.
Клава прислонила к тумбочке туго набитую хозяйственную сумку, взяла стул, села.
— Ну, как там? Ох, и надоело, понимаешь, валяться!
Кольке кажется, что в белом халате и голубой шелковой косынке Клава еще красивей, нежней. Вот так бы и смотрел, глаз не отводил. А девушке неудобно от его неотступного, жаркого взгляда. Она, потупясь, смущенно двигается на стуле, кладет на лоб Кольки ладонь.
— Температуры нет?
— Давно нет.
— Сегодня Ермилов приезжал, от Григория Степановича, из «Восхода», — сыплет скороговоркой Клава. — Кукуруза, говорит, будет. Новый сорт… Хорошо, если уродится. Правда, Коля?
— Правда. — Колька придавливает своей ладонью ладонь Клавы, прижимается к ней губами. Клава видит, что Кольке сейчас очень приятно, а ей вот только неловко. Но она руки не отнимает. Она с удивлением думает о Кольке. Вот он на вид самый обыкновенный, такой, как все, а в самом деле необыкновенный. О нем вон даже в центральной газете написали. И стоит! Клава не раз пыталась мысленно поставить себя на место Кольки — и ей становилось так страшно, что дрожь всю прохватывала. Она там со страху сразу умерла бы. Складышем победить такого зверя!
— Да как же ты, Коля, сумел? — спросила Клава в тот день, когда Бабах привез его в больницу.
— Поневоле сумеешь… Я не сумел бы, так он…
Колька, конечно, герой. Самый настоящий. И хорошо, что он такой скромный, обыкновенный.
— Мама привет тебе передала.
— Спасибо. Ей тоже передавай.
— Она вот тут курочку зажарила. — Клава берется за сумку.
— Ну к чему? — конфузится Колька. — Не надо! Сами… У меня и так вон полна тумбочка. Сестра даже замечание сделала.
— Ешь, чтобы не залеживалось. А маму не обижай. У нее ведь свои порядки. Она, может, и не решилась бы, если бы эта рябенькая не перестала нестись. В наказание…
— Ну, раз так — я продолжу наказание рябенькой.
Они смеются. Кольке очень хорошо. Он даже забыл про свои раны и про закованную в гипс сломанную ключицу. А Клава достает из сумки газетный сверток, потом книгу.
— Чтобы не скучал. «Повесть о жизни» Паустовского. Не читал?
— Нет.
— Замечательная. Вот читаешь, будто хорошую музыку слушаешь. Как-то все прозрачно, нежно и немного грустно.
Неожиданно в палату заходит Татьяна Власьевна. Руки в карманах накрахмаленного халата идеальной белизны, непокрытую голову держит прямо, даже чуть откинула, будто ее тянет назад тугой узел косы. И, очевидно, поэтому Татьяна Власьевна кажется гордой, неподступной.
— Здравствуйте! — Клава, вся вспыхнув, поспешно встает, напоминая школьницу.
— Сиди ты, сиди! — Татьяна Власьевна кладет на плечо девушки узкую красивую ладонь, заглядывает в лицо, переводит взгляд на Кольку, — Горюете, что до свадьбы не зажило? Ничего… Успеете, наживетесь.
— Это, конечно, успеем, — Колька, весь млея, смотрит на Клаву: так я, мол, говорю? А Клаве почему-то неудобно. Опустив глаза, она говорит: