Пилотками они утирали пот с лица. Кое-кто еще плохо слушавшимися пальцами свертывал цигарки.
Мы, фронтовые журналисты, много и охотно писали о минометном расчете братьев Шумовых. Но в наших корреспонденциях и очерках на первом плане всегда была боевая работа минометчиков, а Прокофьев увидел в зтот день совсем другое, во всяком случае более важное, чем мы. Прокофьев увидел в расчете братьев Шумовых ячейку государства, ту каплю, которая впитала в себя национальные черты народа, России. Он посвятил Шумовым поэму, а главным героем ее стали не столько минометчики, сколь ко сама Россия.
За эту поэму (он назвал ее "Россия") поэт был удостоен Государственной премии, по, видимо, высокую награду ему можно было бы присудить и за многие другие стихи о родимой земле. Ведь поэт всегда чувствовал себя кровинкой, песчинкой ее. Недаром в одном из стихотворений он признавался:
Такая слитность видна во всем, что написал Прокофьев. Она не всегда декларируется. Больше того, слитность, сопричастность поэта со всем, что -происходит на родной земле, сильнее всего чувствуется как раз не в стихах-клятвах и заверениях, а в самых, что называется, интимных, будто бы и не предназначенных для иного разговора, кроме как с глазу на глаз.
И снова на память приходят фронтовые годы. Осажденный Ленинград. Снежные сугробы на Невском. Заметенные метелями трамваи и троллейбусы. Проруби на Неве, из которых берут воду для питья. Детские саночки, превращенные в скорбные катафалки.
Прокофьев вместе с Тихоновым, Саяновым входил в особую группу при Политуправлении фронта. О том, что делали писатели этой группы, скажет лаконично Борис Лихарев:
То, что делали поэты, было существенной добавкой к скудному пайку ленинградцев.
Однажды мне вместе с Прокофьевым пришлось выступать в запасном полку. Сюда направляли из госпиталей после выздоровления раненых и солдат пополнения, переброшенных по Ладоге. В тесном клубе собрались люди, пережившие на своем веку, казалось бы, все, что могло выпасть на долю не только одного поколения, а целого народа за всю его долгую историю. Многие были еще в бинтах. Голодные, беспредельно уставшие люди равнодушно слушали докладчика. В зале царила унылая тишина.
И вот вышел на сцену Прокофьев. Он никогда, как мне сдается, не умел читать своих стихов, не был оратором. Но он начал читать, и по залу прокатилось первое, еще совсем слабое дуновение интереса. Каким-то шестым чувством поэт понял, что нельзя этим солдатам читать про войну.
В зал посыпалась дробная скороговорка перепляса, стихи про дролю, про свиданья и разлуки, про разные веселые истории, происходившие с ладожскими рыбаками.
В зале раздался смех, послышались аплодисменты.
Люди, только что дремавшие, вспомнили что-то далекое, но дорогое и были благодарны поэту за то, что он помог им совершить это путешествие из блокады к отчему дому.
А потом мы были с Прокофьевым в его Кабоне. Во время войны она стала перевалочным пунктом, куда с Большой земли доставляли грузы для Ленинграда: либо на баржах, если было лето, либо зимой - на автомашинах.
Кабона кишела военным людом. Над ней стояла столбом пыль от тысяч автомашин, неумолчный грохот железа, шум голосов.
Александру Андреевичу нужно было кого-то повидать, прежде чем отправиться в Ленинград. Но едва мы спрыгнули с полуторки, которая везла нас от Жихарева, как в небе появились фашистские самолеты, и началась одна из тех бомбежек, когда кажется: все на земле должно быть стерто в порошок, выжжено, развеяно в пыль.
Мы побежали сперва вдоль улицы, а потом свернули на чей-то огород и скатились в предусмотрительно вырытую хозяевами щель. Щель была узка, глубока и служила надежным укрытием. Забившись в нее, мы не видели, что происходило в воздухе и на земле. Бомбы рвались рядом.
Взрывная волна швыряла на наши плечи горсти земли, а потом подле Александра Андреевича упал горячий, с острыми рваными зубцами осколок. Прокофьев в минуту затишья взял его в руки, несколько раз перекинул из ладони в ладонь, чтобы он поскорее остыл, а затем спрятал в полевую сумку.