В то время Варшава кипела. Магазины были завалены французскими, английскими и немецкими товарами. Великолепные «кавярни» и «цукерни», где подавались пончики и пирожные, были с утра до вечера переполнены нарядными щебечущими польками. В ресторанах подавали все изыски польской кухни, так похожей на русскую, и чего там только не было, вплоть до диких кабанов и медвежьих окороков из Беловежской пущи.
В Варшаве было много военных. Их разнообразная блестящая форма — шпоры, палаши, эполеты — напоминала времена старого Петербурга, Петербурга блестящих гвардейских полков, балов и кутежей, и вообще Польша того времени ещё жила по-старинному: мужчины стрелялись на дуэлях из-за женщин, в театрах балеринам и премьершам ещё подавали на сцену корзины цветов в рост человека или коробки конфет величиной с ломберный стол, богатые помещики жили за границей три четверти года и проигрывали в Монте-Карло целые состояния. Все это было странно мне, уже отвыкшему от этой ушедшей жизни, на которую и в России, правда, я глазел только издали.
Газеты издавали на самый парижский лад, и было их множество. Депутаты в сейме горячились, кричали и стрелялись порой из-за разницы во взглядах. Польские женщины, томные и нежные, влюбчивые и коварные, кружили головы и молодым, и старым, и нередко можно было слышать, а то и читать в газетах о том, как какой-нибудь родовитый польский магнат женился в шестьдесят лет на восемнадцатилетней балерине или хористке из ревю.
Эмиграция наша в Варшаве была не особенно заметна. Вероятно, потому, что все стремились в Париж и в Польше не задерживались, а может быть, ещё и потому, что получить право на проживание в этой стране было необычайно трудно. Во всяком случае, никаких видных фигур не было. Я помню председателя комитета Семёнова — добрейшего и безвредного старика, который любил покушать и поиграть в бридж, и ещё две-три малозначительные фигуры, фамилий которых я не запомнил.
Газета «За свободу», которую, как я уже говорил, издавал Дмитрий Философов, влачила жалкое существование и, если бы не субсидия правительства, давно бы скончалась. В кафе у «Люрса» внизу, в бильярдной, писатель Арцыбашев ежедневно играл с желающими по нескольку партий и давал большие форы, так как играл он превосходно, но партнёра себе найти не мог. По этой причине играл с маркёрами. Был он уже стар и почти глух. Приходилось кричать ему в самое ухо.
Встретив меня по приезде, он сказал:
— Читал, что ты теперь замечательно поешь. Приду, приду тебя посмотреть.
Слова «послушать» он так и не сказал. Ибо слышать меня он уже не мог.
На главной площади города разбирали русский православный собор. Собор этот, большой и громоздкий, был воздвигнут при Николае II и занимал самый центр Варшавы. Полякам он мешал, ибо был как бельмо на глазу. Потом на месте собора поставили памятник Понятовскому.
Как-то после концерта мне пришлось познакомиться с одним видным в Польше человеком. Это был Андрей Вержбицкий — депутат сейма и председатель союза промышленников Польши. Этот человек очень много помог мне. Все те трудности, которые чинили власти иностранным артистам в смысле визы на въезд и права работы, были мне значительно облегчены благодаря его вмешательству. Он был искренним любителем русского искусства и отличался широким гостеприимством, как настоящие поляки. На Россию он смотрел, как на старшую сестру Польши, и считал, что у русских надо учиться многому. Он первый поднял вопрос об отправке торгово-промышленной делегации в СССР и сам стал во главе её. Вернувшись из поездки, он горячо ратовал за сближение двух этих стран. Каждый свой последующий приезд в Польшу я встречался с ним, вёл переписку, и наша дружба крепла все более. Однажды у него в доме за ужином я познакомился с нашим послом в Польше П. Л. Войковым. Было очень немного приглашённых, и после ужина Вержбицкий попросил меня спеть. Я с удовольствием согласился. Тут же вызвали пианиста и устроили небольшой концерт. Мне было приятно петь своему, русскому человеку — оттуда, с родины, как будто я пел дома — для своих, русских, на своей земле.
Когда я кончил петь, Войков подошёл ко мне.
— Почему, Вертинский, вы не возвращаетесь на родину? — спросил он.
Кое-как, довольно жалко, пустыми, беспомощными словами, страшно волнуясь, я начал что-то сбивчиво и путано объяснять ему. Объяснять, собственно говоря, было нечего. И без слов все было ясно.
И Войков понял меня.
— Приходите в консульство — поговорим обо всем и сделаем все, что можно, — сказал он.
У меня сразу стало легко на душе. Это был 1922 год. Я впервые, заполнив соответствующие анкеты, обратился с просьбой разрешить мне вернуться на родину. К моему прошению была приложена ещё и личная резолюция посла, составленная вполне благожелательно для меня. Советское правительство в просьбе моей отказало.
Пишу я это для того, чтобы объяснить, как давно осознал я свою ошибку и как давно уже стремился её исправить…