Вот со всей этой подготовкой я приехал в Польшу. Сразу тепло принятый и публикой, и прессой, я пришёл в себя, вздохнул полной грудью в родственной нам славянской стране.
Конечно, писать о своих успехах неудобно, и звучит это всегда как-то по-актерски провинциально, но все же я должен сказать, что принимали меня поляки, что называется, по-царски.
Я приезжал в Польшу несколько лет подряд. Я объехал с концертами почти всю страну. Варшаву, Лодзь, Краков, Познань, Львов, Белосток, Пинск и десятки больших и маленьких городов я объезжал по два-три раза и везде встречал восторженное отношение к своему искусству.
Помню, как один из моих новых польских знакомых с горечью говорил мне:
— Вот видите, пан Вертинский, на концерты наших польских артистов они (то есть публика) так не ходят. А почему?..
Чтобы утешить его, я говорил ему, что когда польские артисты приезжали в Питер или Москву, то билеты также невозможно было достать, и конная полиция разгоняла народ. После того как я написал свою «Пани Ирену», меня окончательно признали.
Влияние России, как старшей славянской сестры, всегда было в Польше огромным. Какие бы счёты у поляков ни были с царской властью, все равно в глубине души почти все они любили Россию.
Я помню, как одна польская дама сказала мне:
— Вот видите — у меня на пальце кольцо. Это медальон с портретом Костюшко. Я ношу его всю жизнь. И я польская патриотка, понимаете? И всё-таки, когда я слышу русскую речь, русскую поэзию, русскую музыку, русское пение, я готова плакать от восторга.
Лучшие польские актёры — Стемповский, Антон Фертнер, Цвиклинская, Вальтер, Майдрович, Смосарская, Щавинский — приходили ко мне за кулисы с дружеским, товарищеским приветом. Молодые польские литераторы — Лехонь, Слонимский, Тувим и другие — приняли меня в своё общество и часто в Старой Земянской кавярне, где собирались они ежедневно, у них наворачивались слезы на глаза, когда я читал им Ахматову, Блока, Анненского.
Единственная оппозиция, которую я встретил в Польше, шла от русских эмигрантов.
В савинковской газете «За свободу» Дмитрий Философов, даже не посетив ни одного моего концерта, «покрыл» меня худым словом. Но русская и польская молодёжь, работавшая в этой же газете, горячо заступилась за меня. Началась полемика. Молодёжь напирала. Через месяц Философов, вынужденный сдаться, недоуменно спрашивал:
— В чем же дело, господа? Когда большевики посадили в тюрьму патриарха Тихона, все молчали. А когда я осмелился тронуть Вертинского — так подняли такой шум, как будто я оскорбил их в самых лучших чувствах!..
Так оно и было.
Потому что я был с «ними». С теми, кому больно, кому тяжело, кто любит родину и тоскует по ней. Я был с массой. С толпой. Один из умнейших и культурнейших критиков моих, известный писатель-философ Всеволод Иванов, писал обо мне в Шанхае: «Толпа всегда умна, а Вертинский всегда с толпой — поэтому вместе с ней умен и Вертинский».
Да, моё искусство было отражением моей эпохи. Я был микрофоном её. Я каким-то чутьём отгадывал самое главное, то, что у всех на уме, — её затаённые мысли, её желания, верованья. Часто задолго вперёд. И когда меня ругали за упаднические настроения, то вина была не во мне, а в эпохе. С этих настроений и началось моё творчество. Меня корили ими очень долго разные мелкие и крупные журналисты ещё тогда, в предреволюционной Москве, и ругали меня до тех пор, пока не пришёл однажды «большой человек» Влас Дорошевич и не написал чёрным по белому в большой газете того времени — «Русском слове»: «Те упрёки, которые бросают Вертинскому, относятся не к нему, а к его слушателям. Вертинский — только зеркало своей эпохи. И нечего пенять на зеркало, коли рожа крива».
Итак, моя «оппозиция» в Польше проиграла.
А поляки вообще недоумевали. За что меня ругает русская газета, если я такой единственный в своём роде русский артист и к тому же их соотечественник? Приходилось долго объяснять, что такое зсэры савинковского лагеря, их отношение к СССР вообще и ко мне, подчёркивающему свои чувства к Союзу, в частности.