2. Собственно говоря, связь понятия черного юмора с великими историческими потрясениями не требует обстоятельных доказательств — взять хотя бы «Пир во время чумы» — хотя, как известно, существуют и внеисторические вариации этого экспрессивно-эмоционального миропостижения, зафиксированные, в частности, в таких понятиях, как английский юмор, бельгийский юмор, еврейский юмор: заметим в этом отношении, что речь идет о способности критического остроумия, свойственной более или менее определенному меньшинству, конституирующему себя перед лицом более или менее определенного большинства, воспринимаемого в виде более или менее враждебного сообщества. Словом, когда подпольный парадоксалист декларирует «Я-то один, а они-то все»[559], он подает нам знак, что купается, как рыба в воде, в пучине черного юмора. При этом, вопреки тому, что может показаться, противопоставление себя другим отнюдь не сводится к романтической декларации индивидуальной исключительности: с одной стороны, мы помним, что в начальном примечании писатель демонстративно утверждает от собственного имени («Федор Достоевский»), что «автор записок и самые „Записки“, разумеется, вымышлены», добавляя, что речь идет об одном из «представителей еще доживающего поколения», тем самым публично дистанцируясь от своего антигероя; с другой стороны, необходимо напомнить, что для самого писателя («Федора Достоевского») формула «я-то один, а они-то все» со временем приобрела более пространное значение, выражая конститутивно-идеологический характер «русского меньшинства» перед лицом враждебного «западного большинства»: «мы одни, а они-то
3. Как это ни парадоксально, но необходимо вслед за автором-составителем сюрреалистической антологии признать, что научно-теоретическое определение понятия черного юмора гораздо более проблематичное начинание, нежели выражение его стихии в изобразительном, искусстве, кино, литературе или фольклоре. Вместе с тем трудно не обратить внимания на одно парадоксальное стечение обстоятельств: наиболее притязательные опыты определения природы юмора появляются в первом десятилетии XX века, словно бы предвосхищая ту черную полосу существования Европы, которая начнется в августе 1914 года, как будто затянув узел странной совозможности комического и трагического, образующий зыбкую, но крайне яркую стихию черного юмора. Действительно, в 1900 году выходит эссе А. Бергсона «Смех», в 1903‐м Б. Кроче публикует статью «Юмор», в 1905‐м появляется «Остроумие в его отношении к бессознательному» З. Фрейда. Как это ни парадоксально, эти пионерские для своего времени работы сходились в более или менее откровенном признании того, что, как правило, наука пасует перед юмором. Итог этой откровенной беспомощности восходящих звезд европейской мысли перед феноменом смехотворности остроумно подвел молодой французский литературовед Л. Казамьян, со временем ставший признанным специалистом по английскому юмору, который в статье 1906 года «Почему мы не можем определить юмор» утверждал:
С нашей точки зрения, юмор ускользает от науки, поскольку его постоянные и характерные элементы довольно малочисленны и в основном негативного порядка, в то время как переменные элементы отличаются неопределенной множественностью[562].