10. Вместе с тем парадоксальное определение человека через стихию комического — «человек устроен комически» — приведенное под занавес развернутого каламбура, проливает свет на одну смысловую доминанту «Записок из подполья», которая далеко не всегда принимается во внимание комментаторами текста. Сама страсть к каламбурам, отличающая как подпольного человека, так и других персонажей-рассказчиков в произведениях Достоевского, сближает повествование «Записок из подполья» с пространством языковых игр, в рамках которого выстраивал свой «Логико-философский трактат» Л. Витгенштейн. В этом отношении просто напомним, что австро-английскому философу, который был буквально одержим романами Достоевского, принадлежит одно из самых небанальных толкований «Записок из подполья», в котором подпольный человек представал своего рода «человеком без свойств»[585] — иначе говоря, неким смутным субъектом речи, отвергающим всякую попытку объективации, детерминации или, говоря языком М. М. Бахтина, «овеществления». Другими словами, согласно Витгенштейну, в «Записках из подполья» ставится проблема не психологии, а логики познания. Более того, сама проблема подпольного парадоксалиста напрямую связана со способностью познать другого человека, можно было бы даже сказать, что он бунтует против того знания, которое другие могут составить о нем: «Он знал меня наизусть. Меня взбесило, что он знает меня наизусть»[586]. В самой сокровенной сущности бунт подпольного человека против абсолютного знания о себе смыкается с бунтом сына против поистине божественного всеведения отца. Таким образом, если и можно найти логику повествовательного поведения подпольного человека, то она обнаруживается в неизбывном стремлении уклониться от любых определений его самости, определений как внешних, которые идут от других, так и внутренних, которые он сам дает себе. Словом, «подпольного человека» отличает убеждение в том, что другие не способны познать в нем что-то такое, чего он сам о себе не знал бы. Он такой и иной, другой и тот же самый, единственный в своем роде и всякий возможный — словом, никакой.
Но он не просто никакой, ибо способен быть каким угодно: он тот, кто был ничем, но готов стать всем. В подполье заключена своего рода виртуальная человечность, в том смысле, какой придавал понятию виртуальности французский философ Ж. Делёз, противопоставляя его понятию актуальности, — нечто анонимное, имманентное, нейтральное, но предельно живое, «некая жизнь», согласно формуле французского философа, «живая жизнь», согласно формуле Достоевского.
Напомню, что Делёз определял имманентность, ссылаясь на роман Чарльза Диккенса «Наш общий друг». В нем есть один малосимпатичный персонаж — некто Райдергуд, плут и негодяй. Плавая на своем ялике по ночной туманной Темзе и высматривая по своему обыкновению, где что плохо лежит, он попал под пароход и чуть было не распрощался с жизнью. На счастье проходимца, его выловили из воды и перенесли в ближайший дом. Человек, которого прежде все чурались, чья жизнь не вызывала у окружающих ничего, кроме омерзения, оказавшись на пороге смерти, вдруг становится всем близок. «Искра жизни в нем странным образом отделилась от него Самого» и зажгла других, «вероятно, потому, что это — жизнь, а все они еще живы и когда-нибудь должны умереть»[587]. В статье под названием «Имманентность: некая жизнь» Делёз писал о Райдергуде: