Да, он трудился не разгибаясь, но это тяготило лишь его руки и ноги, не душу. Столько лет прошло, а он ни разу не поднял головы, ни разу не роптал и не выказывал недовольства хозяевам. Теперь они обращались к Качхеру более уважительно – все-таки он батрачил на семью уже сорок лет, с самого детства. Они, конечно, помыкали им, но хотя бы не оскорбляли – с людьми его низкой касты обращение было совсем другое. Отец Рашида иногда называл Качхеру «своим стариком», что ему льстило. Он имел некоторое превосходство над другими чамарами, и иногда – в ту пору, когда на ферме было больше всего работы, – ему поручали ими руководить.
Однако, когда единственный сын Тирру сказал, что хочет уехать из Дебарии – прочь от этой кастовости, нищеты, непрерывного тяжелого труда и полной беспросветности, – Качхеру не стал возражать. Жена умоляла сына остаться, но Тирру, заручившись негласной поддержкой отца, в итоге склонил чашу весов на свою сторону.
Какое будущее ждало их сына в деревне? Ни собственной земли, ни денег у него не было, и лишь ценой больших жертв – родителям пришлось отказаться от дохода, который мальчик мог бы принести, пася скот, – он окончил шесть классов правительственной школы, находившейся в нескольких милях от деревни. Неужели они принесли такую жертву ради того, чтобы Тирру до конца дней своих вкалывал под палящим солнцем на чужих полях? Качхеру не хотел сыну такой жизни. Пусть едет в Брахмпур, Калькутту или Бомбей – куда захочет – и устроится там кем угодно, хоть слугой, хоть рабочим на заводе или фабрике.
Первое время Тирру присылал деньги и писал трогательные письма на хинди. Качхеру уговаривал почтальона или банью, когда у тех находилась свободная минутка, зачитывать ему эти письма вслух, иногда по нескольку раз подряд, пока те не начинали дивиться или сердиться, а потом упрашивал написать под диктовку короткий ответ. Тирру приехал на свадьбы обеих младших сестер и даже помог собрать им приданое. Но за последний год из Калькутты не пришло ни одного письма, а несколько посланий Качхеру вернулись отправителю – впрочем, не все, и потому он продолжал ежемесячно писать на прежний адрес сына. Где тот пропадал и почему не пишет, что с ним случилось – Качхеру не знал и боялся об этом даже думать. Жена была вне себя от горя. Иногда она тихо плакала по ночам, иногда молилась возле небольшой ниши в священном фикусе, где якобы жило деревенское божество и куда она ходила благословлять сына перед отъездом. Каждый день она попрекала мужа и говорила, что все это предвидела.
Наконец однажды Качхеру сказал, что может попросить разрешения и финансовой помощи у хозяина (хотя это означало бы залезть в бездонную долговую яму) и отправиться в Калькутту на поиски сына. Жена закричала и в безотчетном ужасе упала на пол. Качхеру даже в Салимпур почти не выбирался и никогда не был в окружном центре – Рудхии. Брахмпур, не говоря уже о Калькутте, был для него чем-то совершенно невообразимым. Сама она никогда не покидала пределов двух деревень – той, где родилась, и той, где жила теперь с мужем.
Было прохладно, дул утренний ветерок. С голубятни доносилось спокойное размеренное воркование. Потом несколько голубей стали кружить в небе: серые с черными полосками на крыльях и хвосте, рыже-коричневые, один или два белых. Качхеру, напевая под нос бхаджан, неспешно вел быков на поле.
Несколько женщин и детей из бедных семей, по большей части его касты, вышли с корзинами на поля – подбирать случайно оставленные после вчерашней жатвы колосья. Они всегда выходили спозаранку, чтобы опередить птиц и всякую мелкую живность, но сегодня сборщицам приходилось выискивать колосья в вязкой грязи.
Пахать в это время дня было даже приятно: не жарко, да и брести за послушными, хорошо обученными быками (этих Качхеру обучил сам) по щиколотку в прохладной воде и грязи – одно удовольствие. Бить животных палкой почти не приходилось; он, в отличие от других крестьян, не любил это делать. Быки прекрасно отвечали на весь репертуар его команд, двигаясь по полю против часовой стрелки пересекающимися кругами и таща за собой плуг. Качхеру продолжал напевать, перемежая свой бхаджан окриками «Во! Во!», «Така-така» и прочими командами, а потом возвращался к пению, но не с того слова, на котором остановился, а с того, которое пел бы, если бы не прерывался вовсе. Когда первое поле – вдвое больше его собственного – целиком покрылось бороздами, с Качхеру уже ручьями тек пот. Солнце к тому времени поднялось в небо на пятнадцать градусов: становилось жарко. Он дал быкам отдохнуть, а сам принялся перелопачивать невспаханные углы поля.
Утро подходило к концу, и петь Качхеру перестал. Пару раз он разозлился на быков и огрел их палкой – особенно досталось тому, что шел с внешней стороны и вздумал остановиться, хотя ему приказывали идти.