И вот она лежала на разостланной поверх половиц простыне с ватными тампонами во рту и в ноздрях и подвязанной бинтом нижней челюстью. Она была одета во все красное, как на свадьбе много лет назад, а вдоль пробора на голове был нанесен сундур. Чаша с фимиамом у ее ног источала благовоние. Все женщины, включая Савиту и Лату, сидели рядом с телом. Некоторые плакали, и госпожа Рупа Мера, естественно, не отставала.
Сняв у порога туфли, вошел С. С. Шарма. Голова его слегка тряслась. Он произнес несколько сочувственных фраз, сложив руки, и ушел. Прийя выразила соболезнование Вине. Ее отец Л. Н. Агарвал отозвал в сторону Прана и спросил:
– Когда кремация?
– Завтра в одиннадцать на гхате.
– А ваш брат?
Пран только покачал головой. На его глаза навернулись слезы.
Министр внутренних дел попросил разрешения позвонить по телефону и набрал номер комиссара полиции. Услыхав, что Мана должны перевести в этот день из полицейского участка в городскую тюрьму, он сказал:
– Распорядитесь, чтобы это сделали с утра и провезли его мимо кремационных гхатов. Его брат подъедет к отделению полиции и будет сопровождать заключенного. Наручники не надевайте – бежать он не попытается. Постарайтесь закончить со всеми необходимыми формальностями часам к десяти.
– Будет сделано, министр-сахиб, – ответил комиссар.
Л. Н. Агарвал хотел положить трубку, но тут ему в голову пришла еще одна мысль.
– И передайте начальнику участка, чтобы на всякий случай наготове был парикмахер, но заключенному ничего не рассказывайте. Его брат все объяснит.
Но когда Пран подошел к камере Мана, ему не пришлось ничего объяснять. Увидев обритую голову брата, Ман все понял. Он стал громко рыдать без слез и биться головой о тюремную решетку. Полисмен с ключами был изумлен, видя столь неожиданный взрыв чувств; младший инспектор схватил у него ключи и выпустил Мана из камеры. Тот бросился к брату в объятия, издавая жуткие нечеловеческие стоны.
Пран долго успокаивал брата мягким тоном, и в конце концов Ман затих.
– Мне сказали, что у вас есть парикмахер, который может побрить брату голову, – повернулся Пран к инспектору. – Мы поедем отсюда к гхатам.
Инспектор объяснил извиняющимся тоном, что с этим возникла проблема. В тюрьму должны были пригласить кассира железнодорожного вокзала, чтобы он опознал Мана среди нескольких представленных ему человек, и поэтому инспектор не мог позволить Ману брить голову.
– Нелепость какая-то, – сказал Пран, глядя инспектору в усы и думая, что его тоже не мешало бы постричь. – Министр внутренних дел при мне говорил…
– Я разговаривал с комиссаром об этом десять минут назад, – отрезал инспектор. Было ясно, что комиссар значит для него куда больше, чем даже премьер-министр.
Они подъехали к гхату около одиннадцати. Полицейский остался чуть в стороне. Солнце стояло высоко, день был теплее обычного в это время года. Присутствовали одни лишь мужчины. C лица умершей удалили ватные тампоны, цветы и желтое покрывало убрали тоже, тело положили на два длинных бревна и накрыли другими.
Ее муж под руководством распорядителя произвел все необходимые при ритуале действия. Лицо Махеша Капура, убежденного рационалиста, не выдавало его отношения к используемым гхи и сандаловому дереву, к сваха и распоряжениям дóмов[216]
, сооружавших погребальный костер. От костра шел удушливый дым, и не было ветра с Ганга, который мог бы его быстро рассеять, но Махеш Капур, казалось, не замечал дыма.Ман стоял рядом с братом, и тому казалось, что Ман вот-вот упадет. Он видел, как языки пламени лижут лицо матери, а лицо отца скрывал дым.
«Это моя вина, аммаджи, – думал Ман, хотя никто не бросал ему этого упрека. – Это из-за того, что я сделал. И как отзовется то, что я сделал, на Вине, Пране и баоджи? Я никогда не прощу себе этого, и никто в семье никогда меня не простит».