Осенью Лина доказала, что выбор профсоюза недаром пал на нее. Она обладала способностью в простых и понятных словах излагать свои мысли. Этот ее дар давно обнаружил Штрукс, у которого таковой начисто отсутствовал. Даже Томас, в общем-то знакомый с ее мыслями, ибо по большей части она ему заранее их выкладывала, ко многим давно известным ему событиям начинал относиться по-другому, услышав, как Лина излагает их группе заинтересованных слушателей. И даже некоторые слова, вычитанные из книг, он начинал до конца понимать лишь после того, как слышал их от нее.
Лина, захваченная какой-нибудь идеей и горя желанием в свою очередь захватить ею других, иногда ночи напролет размышляла, прежде чем найти правильные слова. Отсюда, вероятно, и ее относительное одиночество. Томас быстро это почувствовал, и его потянуло к ней. Впрочем, теперь он иногда радовался, что Лина не замечает, как много времени он опять проводит с Хейнцем Кёлером. Хейнц тоже собирался посещать вечерние курсы на эльбском заводе. Но на такие темы распространяться не любил.
— Меня никто не выдвигает, — сказал он однажды то ли со смехом, то ли с горечью, — я ведь так, сбоку припека.
Они вместе учились и спорили по новым, неожиданным вопросам, которые возникали для них из чтения книг. Но если Томас долго ходил вокруг да около, то Хейнц с помощью быстрых, дерзких контрвопросов проворно добирался до самой сути.
Однажды вечером Томас прямо от Лины отправился к Хейнцу, до такой степени зараженный ее энтузиазмом, что еще с порога выкрикнул:
— То, что он теперь сказал, Хейнц, просто, как формула, и в то же время величественно, это всякий чувствует, даже ты почувствуешь.
— Что? Кто? О чем ты? — удивился Хейнц.
Погруженный в размышления Томас, собственно, взывал к самому себе. Каких-нибудь двадцать минут назад Лина сказала: «Разве это не звучит как завет? Не звучит так, словно он хочет от всех нас, от всех ему близких, чтобы мы однажды и навек усвоили его мысли?»
Томас нахмурился.
— Прочитай, если ты еще не читал, что говорил Сталин на партийном съезде. Но ты читал. А потому не притворяйся, что меня не понимаешь.
— Да, я читал, — ответил Хейнц, — и не собираюсь притворяться, что не читал. Зачем бы я стал это делать? Но ты вот позабыл сказать, о чем, собственно, речь идет.
— Мне это представилось само собой разумеющимся, — сказал Томас, уже раскаиваясь, что затеял разговор с Хейнцем о том, что принимал так близко к сердцу.
— А мне нет, — парировал Хейнц, — потому что величественными мне эти слова отнюдь не показались. В противоположность тебе. Просто, да. Тут ему надо отдать должное. Но величественным бывает лишь то, что соответствует истине.
Может быть, потому, что в голосе Хейнца сейчас не звучало и тени насмешки, Томасу стало больно от его слов, он с радостью взял бы назад все им сказанное. Хейнц, видя, как уязвлен его друг, подумал о том, о чем думал уже не раз: эх, если бы мне хоть немного быть похожим на Томаса. Он в свою очередь сожалел, что у них возник этот разговор. Но не в силах совладать с собою, сказал:
— Да, я все это внимательно прочитал. И хочу хорошенько обдумать. Вон там еще лежит газета. Давай-ка проштудируем ее. Сталин сказал, что буржуазия выбросила за борт знамя буржуазно-демократических свобод и теперь вы должны нести его вперед… Как так выбросила за борт? И где вы несете его вперед?.. За борт выброшено и знамя национальной независимости, а вы должны его поднять. Я спрашиваю тебя, Томас, что это значит «выбросили за борт»? А Англия, а Индия?
— Это совсем другое, — выкрикнул Томас, в отчаянии оттого, что не умел выразить своих чувств и что не находилось у него метких, остроумных слов для объяснения того, что правильно, тогда как у Хейнца Кёлера они всегда были наготове для истолкования ложного.
— На всем свете так, если какой-нибудь народ зашевелится, буржуазия открывает по нему стрельбу, а что кровь льется, ей до этого дела нет. — Он замолчал. Потом вдруг произнес: — Знаешь, Хейнц, чего тебе недостает?
— Слушаю с превеликим интересом.
— Тебе ни разу не удалось по-настоящему от чего-то освободиться. Поэтому ты и не понимаешь, что это такое.
— А ты понимаешь?
— Я? Да. Конечно.
Хейнц, чувствуя, что хочет сказать Томас, рассердился:
— Я не терплю, когда ты со мною говоришь в таком ханжеском тоне. Оставим это, Томас. Никаких глубин я в этой речи все равно не обнаружу. Ладно, хватит.
— Поэтому мне и жаль тебя, — живо отозвался Томас.
— Меня жаль? — переспросил Хейнц. — Это мне жаль тебя, когда ты на любом собрании, как только предложат в почетные председатели товарища Иосифа Виссарионовича, начинаешь хлопать, как сумасшедший. Да-да, вы хлопаете, как сумасшедшие, ты и твоя Лина.
Томас не нашелся, что ответить. Он привык к этому обычаю. Странному, пожалуй. Но кто тут виноват? Может быть, Штрукс, может быть, Лина, может быть, он сам? Или все вместе? На лице его появилось задумчивое, усталое выражение.
— Надо заниматься, — сказал Хейнц, — не то мы до утра и с места не сдвинемся.
За работой у них прошло чувство взаимной антипатии.