«Первым священнослужителем, заметившим необычайное движение в церкви, был дьяк Кирило Якимович, известный на всю епархию своей необыкновенной скупостью и плодовитостью. Его четырнадцать сыновей и не менее пятидесяти внуков тоже были дьяками. Если верить, то и прадед прапрадеда, первый из династии Якимовичей, был тоже дьяконом, возведенным в этот священнослужительский чин еще в шестнадцатом веке».
Что же такое видит дьяк Якимович?
«В полном боевом облачении, с винтовкой на ремне, на том же месте, где обычно молился в течение полустолетия в храме, стоял Прокопенко.
За ним стояли еще четверо. И было в этом что-то такое, что лучше не думать».
Прихожане ждали, чтобы из царских врат появился отец Сидор в парчовой ризе с цветами. Но отец Сидор не появлялся. Он уже все понял. «Он стоял, прижавшись к тыльной части алтаря, и трепетал». Прихожане разошлись. В опустевшей церкви Прокопенко направился к алтарю.
«Подойдя к резным царским вратам, Прокопенко перекрестился, постучал пальцем в кругленькое благовещение и прислушался.
— Батюшка!
Глухой звук пророкотал по пустой церкви и замер.
— Батюшка!.. Чтоб не гневить бога и людей не смущать, снимайте духовное одеяние и выходите на цвынтар.
Прокопенко вышел с хлопцами и стал за церковной оградой. Вскоре вышел и батюшка и стал молча перед Прокопенком в светском облачении, проще говоря, в сапогах с рыжеватыми голенищами и в теплом жилете. Рубашка у него была не совсем чистая и штаны застегнуты неаккуратно.
— Так от что, — сказал Прокопенко. — Як предали вы на лютую смерть бедных христиан врагам революции, лишаем вас сана и жизни, як Иуду Скариота. Отвернитесь».
Сцена написана скупо и драматично. Шкурат играл ее, весь исполненный сдержанной мрачной страсти. Он еще раз подтвердил, что редкий и драгоценный талант — умение различать и выявлять другие, еще не раскрывшие Себя таланты — в самой высокой степени проявился у Александра Довженко, когда он разглядел большого актера в пожилом печнике из Ромен.
Сценарий «Щорса» Довженко писал свободно, многозвучно. В нем веселая удаль сменялась высокой трагедией. Пафос соседствовал с соленой мужицкой шуткой.
Наступающие богунцы встречались вдруг с деревенским свадебным поездом. В шум битвы вступала старинная свадебная песня:
И уже богунцы гуляют вместе с молодыми на свадьбе. И тут же, за свадебным столом, гордая молодая отказывается от своего нареченного — не холодного, не горячего, а «нейтрального», — и «пробудившаяся от долгого сна заколдованная царевна» останавливается перед командиром богунской батареи Петром Чижом.
— Возьми меня с собой и будь моим мужем… Я буду биться рядом с тобой до смерти.
Щорс их благословляет, и пятеро парубков-бояр, как были, с цветами в петлицах и вышитыми рушниками через плечо, тоже уходят вместе с богунцами в новую битву.
А потом Довженко находит былинные слова для Щорса, который беседует со своими бойцами.
— Раз в тысячу лет пуля не должна брать человека, говорит он. — Это бессмертие. История заворожила нас, хлопцы.
В этой фразе находит свое обобщенное философское раскрытие сказочный образ Рабочего из «Арсенала», которого не брали даже посланные в упор вражеские пули. Но на этот раз осознание собственного бессмертия в высоком историческом смысле мгновенно входит в столкновение с жестокой житейской реальностью; сжатый символ уступает место пространному образному раскрытию мыслей художника о бессмертии подвига, побеждающем краткость и хрупкость земной человеческой жизни. Смертельно ранен в бою батько Боженко. И здесь снова в эпический строй казацкой думы вступает приподнятая проза сценариста. Таращанцы, рассказывает он, несут умирающего по широким осенним волынским полям. «За носилками ведут черного коня, накрытого черной буркой».
Достаточно прочитать эти фразы, зная прежние картины Довженко, чтобы тут же мысленно увидеть, как сумеет он показать эти «волынские поля» не частностью пейзажа, но таким же воплощением всей щедрой родной земли, каким стали поля и сады в «Земле», когда хоронили другого Васыля, молодого тракториста, тоже воплотившего смерть и бессмертие в единстве поэтического образа. Трагические фигуры бойцов, увеличенные, вытянутые ракурсом съемки, понесут носилки в торжественно замедленном ритме. Медленный кортеж будет снят на фоне неба, охваченного заревом пожара, — как бы поднятый на самую вершину планеты.
«Все выросло до подлинных, исполинских размеров своих», — написал тут Довженко.
Он отметил также, что батькина рука, из которой уходили последние жизненные силы, «покоилась на голове ближайшего бойца». И здесь не возникает даже мысли о нарочитой картинности, потому что такая величественность всегда присуща трагедии; в нашем представлении она естественна, она должна быть такой.