Еще раз осматриваю труп: нет, не видно ни ран, ни следов ударов. Должно быть, умер скоропостижно. Внезапная глухая боль в сердце, разрыв аорты, и он падает на асфальт или на кровать, не договорив, не доделав, не дописав, не исполнив, не дождавшись…
— Тут человек лежит мертвый, — сказал тот, кто первый на него наткнулся.
— Мертвый?
— Мертвый!
Отыскали имя в списке жильцов пансиона или в бумагах, найденных у него в кармане, может, прочли адрес на старом конверте. Или нашелся кто-то, недавно с ним познакомившийся, и сказал:
— Он говорил, что его зовут Симеон Каламарис.
— Вы его давно знаете?
— Нет, на днях как-то заговорил с ним, он и назвал свое имя.
Как бы то ни было, а именно с этим именем на бирке, привязанной к руке, он оказался здесь. Грязная бечевка вокруг запястья, и на ней пластмассовая пластинка.
Теперь он здесь — для меня. Он мой. Отдан, предназначен. Странное чувство. Никто никогда не принадлежал мне так полно, как этот труп. Симеон Каламарис — мой, совсем мой, больше, чем родители, чем сестра, дом, друзья. Мой и только мой.
Словно проснувшись, я заметил с удивлением, что пришел второй студент. Смотрю на него, будто вижу впервые. Лицо подвижное, разговаривает, жестикулирует. Теперь я вижу, что в зале есть еще секционные столы и люди в белых халатах суетятся вокруг них. Студент взял инструменты. Обращается ко мне:
— Начнем с черепа. Бери ножовку.
После обеда отец, как всегда, уселся с газетой в кресло под лампой, мать вязала, клубок розовой шерсти лежал у нее на коленях, черный ушастый пес расположился у ног. Сестра стояла перед зеркалом распустив косы, старательно сооружала сложную прическу, в зубах она держала маленькие шпильки и оттого, вступая изредка в разговор, шепелявила, говорила прерывисто, в нос.
Я молча сидел в стороне и думал о Симеоне Каламарисе.
— Сегодня ты все молчишь, сынок, — заметила мать.
Я что-то промычал в ответ.
Сестра с полным ртом шпилек с трудом выговорила:
— Он у нас такой. Задается. Не хочет с нами разговаривать, глупы мы для него.
Но я и тут ничего не ответил. Взглянул на отца; поглощенный чтением, он ничего не замечал, не слышал. Словно оградил себя решеткой из черных газетных строчек. Я смотрел на седые усы отца, подстриженные с некоторым кокетством, на мертвенно-блестящую лысую голову, на пухлую руку и золотое кольцо с торчащим горбом рубином на мизинце.
У отца руки вульгарнее, чем у Симеона Каламариса. И обветренное лицо Симеона гораздо благороднее. Выразительное лицо, без слов говорящее о многом.
Вот привести бы Симеона домой, любопытная получилась бы встреча. Не мертвеца, конечно, а живого Симеона, который существовал до того, как я его увидел. Какие бы они все сделали постные физиономии. Что еще за незнакомец с лицом пирата или нищего? Отец бы, наверное, подумал, а может, и сказал бы: «Как ты смеешь таскать в дом подобных людей?» Мать смотрела бы с недоумением и некоторой жалостью на человека, которому, по всему судя, не слишком повезло в жизни. Сестра оглядела бы его поношенный костюм, лицо в морщинах и равнодушно взялась бы снова за свою прическу.
Симеон непринужденно здоровается со всеми. Матери целует руку, утонченно любезные иностранцы обычно так делают. Глядит на нее с преувеличенным восторгом. Может быть, говорит:
— Я уже знаком с вами, потому что знаю вашего сына. И сразу вижу, какая вы прелестная и добрая женщина. Мать, польщенная, улыбается.
Здороваясь с сестрой, Симеон уверяет, что находит ее очаровательной, неотразимой. Только слово «девушка» он не употребляет. А произносит иностранное слово, может быть, «jeune fille» или «girl», а вернее всего «ragazza»[2].
Отец отвечает на приветствие Симеона сухо и, не пригласив гостя сесть, сразу же задает неприятный вопрос:
— Вы чем занимаетесь?
И Симеон отвечает длинно, уклончиво и изящно:
— Я не решусь сказать вам «ничем», потому что не хочу вас тревожить и потому что это неправда. Правда то, что я лишь недавно приехал. У меня интересные замыслы, но сначала необходимо прощупать почву и изучить ситуацию.
После чего переходит к рассказу о своих впечатлениях от нашего города, говорит о его контрастах, о старинных узких улицах, о домах с порталами и решетками, о современной архитектуре, о виллах модерн всех цветов и форм, будто торты в витрине кондитерского магазина. О холмах, покрытых, словно коростой, хибарами из картона и жести. И скажет, что вечерами, когда загораются огоньки в домах и на склонах, зрелище города напоминает ему какой-то порт на Средиземном море. И назовет Танжер или, быть может, Алжир. В Алжире там крепость есть, я ее видел в кино, в картинах о людях дна. А то и Навплион назовет. Я и Навплион видел в одном немецком альбоме с видами Средиземноморья. Белые дома с открытыми лоджиями, кипарисы, оливы —, все на узком отрезке земли у тихого залива с крошечным островом посредине.
Разговор становится интересным. Отец отложил газету, мать забыла о вязанье, сестра подсела к гостю. В глазах матери загорается огонек, она уже симпатизирует Симеону. Ведь это не просто какой-то там иностранец, а друг ее сына.