Читаем Дождь в разрезе полностью

Нет, ядерного оружия меньше не стало. Просто апокалиптические страшилки исчезли из официальной риторики, из «газеты». Стало удобнее пугать обывателей терроризмом, вездесущим и все-проницающим, нежели ядерной угрозой, требующей все более осмысленный и конкретный образ врага.

Стало меньше стихов о Последней Большой войне. Что естественно, учитывая постепенное ослабление ее травматического эффекта, а также уход из литературы — в силу старения и смерти — поколений, переживших войну. Значительный массив уже накопленных — в том числе и первоклассных — текстов создает ощущение исчерпанности темы и средств. Порой, правда, ложное.

Поэтому редкие обращения поэтов к теме прошлой войны в современной гражданской лирике происходят нередко через сознательное отстранение от уже сложившихся штампов, зачастую — их обыгрывания, пародирования. Наиболее показательным примером может служить недавнее стихотворение Виталия Пуханова[182]:

Александру Секацкому

В Ленинграде, на рассвете,На Марата, в сорок третьемКто-то съел тарелку щейИ нарушил ход вещей.Приезжают два нарядаМилицейских: есть не надо,Вы нарушили режим,Мы здесь мяса не едим!Здесь глухая оборона.Мы считаем дни войны.Нам ни кошка, ни воронаБольше в пищу не годны:Страшный голод-людопадЗащищает Ленинград!Насыпает город-прахВо врагов смертельный страх.У врага из поля зреньяИсчезает Ленинград.Зимний где? Где Летний сад?Здесь другое измеренье:Наяву и во плотиТут живому не пройти.Только так мы победим,Потому мы не едим.Время выйдет, и гранитПлоть живую заменит.Но запомнит враг любой,Что мы сделали с собой.

Даже если не говорить об этической стороне этого текста[183] (хотя подмывает спросить: а про Холокост так — слабо? а про Хиросиму?..), с поэтической стороны он, на мой взгляд, не слишком удачен — именно своей назойливой фольклорностью. И мне, в отличие от Ильи Кукулина, обнаружившего в тексте Пуханова интертекстуальные параллели с Пушкиным, Ахматовой, Бродским…[184], кажется все же более очевидной его связь с популярными советскими песнями о войне (вроде «Как-то утром, на рассвете…»). А также с полудиссидентским фольклором — представлявшим собой стилистически все тот же «вывернутый наизнанку» песенный официоз. А финальное «что мы сделали с собой» — хотя и подается как катарсис, но вызывает в памяти скорее гоголевскую унтер-офицершу, которая «сама себя высекла»…

Вообще, стилизация под «лубок» — а в этой манере полностью работает Всеволод Емелин, хотя иногда в ней начинают писать и поэты более «высоколобые» (например, Владимир Гандельсман, о котором будет сказано дальше), — вещь коварная. Начиная где-то с пушкинского «Ура! в Россию скачет…», политический лубок существует в русской поэзии на сомнительных правах третьестепенного жанра — рядом с басней, текстовкой песни и т. д. Советская поэзия, культивировавшая фольклорность, опошлила в лубке все то, что не успела опошлить предшествующая ей народническая традиция. И даже попытки «антисоветского» лубка — включая мандельштамовское «Мы живем, под собою не чуя страны…» — несут печать какой-то поэтической ущербности, особенно заметной на фоне возлагаемых поэтами на такие стихи надежд: быть «понятными» массам. Только в редчайших случаях в «лубке» происходит преодоление одномерности, «плакатности» образа без потери ясности высказывания. Например, если стихотворение Алексея Цветкова: «Было третье сентября / насморк нам чумой лечили / слуги ирода-царя / жала жадные дрочили…» — пример лубочной одномерности, то его недавно опубликованное стихотворение «Вердикт»[185] при всей лубочности образов — все же факт поэзии, и не в ущерб гражданскому звучанию. Или стихотворение Юлия Гуголева «Целый год солдат не видал родни…»[186] о солдате, вернувшемся с чеченской войны, — где сказовость, фольклорность не только не мешают сильному лирическому высказыванию, но, напротив, усиливают эмоциональный регистр стиха.

В стихотворении же Пуханова лубок — даже пародийно-вывернутый — так и остается лубком, «чернушными частушками». И хотя Станислав Львовский пытается обосновывать социально-терапевтическую полезность этого стихотворения в плане переосмысления прошлого[187], увы, ни гражданской, ни — что еще важнее — поэтической ценности я из этой «тарелки щей» выловить не могу.

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 запрещенных книг: цензурная история мировой литературы. Книга 2
100 запрещенных книг: цензурная история мировой литературы. Книга 2

«Архипелаг ГУЛАГ», Библия, «Тысяча и одна ночь», «Над пропастью во ржи», «Горе от ума», «Конек-Горбунок»… На первый взгляд, эти книги ничто не объединяет. Однако у них общая судьба — быть под запретом. История мировой литературы знает множество примеров табуированных произведений, признанных по тем или иным причинам «опасными для общества». Печально, что даже в 21 веке эта проблема не перестает быть актуальной. «Сатанинские стихи» Салмана Рушди, приговоренного в 1989 году к смертной казни духовным лидером Ирана, до сих пор не печатаются в большинстве стран, а автор вынужден скрываться от преследования в Британии. Пока существует нетерпимость к свободному выражению мыслей, цензура будет и дальше уничтожать шедевры литературного искусства.Этот сборник содержит истории о 100 книгах, запрещенных или подвергшихся цензуре по политическим, религиозным, сексуальным или социальным мотивам. Судьба каждой такой книги поистине трагична. Их не разрешали печатать, сокращали, проклинали в церквях, сжигали, убирали с библиотечных полок и магазинных прилавков. На авторов подавали в суд, высылали из страны, их оскорбляли, унижали, притесняли. Многие из них были казнены.В разное время запрету подвергались величайшие литературные произведения. Среди них: «Страдания юного Вертера» Гете, «Доктор Живаго» Пастернака, «Цветы зла» Бодлера, «Улисс» Джойса, «Госпожа Бовари» Флобера, «Демон» Лермонтова и другие. Известно, что русская литература пострадала, главным образом, от политической цензуры, которая успешно действовала как во времена царской России, так и во времена Советского Союза.Истории запрещенных книг ясно показывают, что свобода слова существует пока только на бумаге, а не в умах, и человеку еще долго предстоит учиться уважать мнение и мысли других людей.Во второй части вам предлагается обзор книг преследовавшихся по сексуальным и социальным мотивам

Алексей Евстратов , Дон Б. Соува , Маргарет Балд , Николай Дж Каролидес , Николай Дж. Каролидес

Культурология / История / Литературоведение / Образование и наука
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней

Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это одно и то же… Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский, хотя предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму.Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии. Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.).И. П. Смирнов

Игорь Павлович Смирнов , Игорь Смирнов

Культурология / Литературоведение / Образование и наука